Виктор АСТАФЬЕВ

1924—2001

     Виктор Петрович Астафьев родился 1 мая 1924 года в селе Овсянка близ Красноярска. Рано оставшись без матери, воспитывался в семье дедушки и бабушки, затем в детском доме. После окончания железнодорожной школы ФЗО работал составителем поездов в пригороде Красноярска. Осенью 1942 года ушёл на фронт, был шофёром, артразведчиком, связистом. Получил тяжёлое ранение. В 1945 году демобилизовался. Восемнадцать лет прожил на Урале, в городе Чусовом. Работал грузчиком, слесарем, литейщиком. Одновременно учился в вечерней школе. В 1951 году в газете «Чусовской рабочий» напечатан первый рассказ «Гражданский человек». В 1953 году в Перми вышел сборник рассказов «До будущей весны». В 1961 году В. П. Астафьев окончил Высшие литературные курсы при Союзе писателей СССР. Одно время жил в Вологодской области. В начале 80-х годов вернулся в Красноярский край. Многие его произведения переведены на языки народов СССР и зарубежных стран. Наиболее известные произведения писателя: «Стародуб», «Кража», «Последний поклон», «Царь-рыба», «Печальный детектив». Лауреат Государственных премий СССР и РСФСР, Герой Социалистического Труда, награждён орденом Трудового Красного Знамени. Похоронен в селе Овсянка Красноярского края.

ЗОРЬКИНА ПЕСНЯ

     Бабушка разбудила меня рано утром, и мы пошли на ближний увал по землянику. Огород наш упирался дальним пряслом в увал. Через жерди переваливались ветви берёз, осин, сосен, одна черёмушка катнула под городьбу ягоду, и та взошла прутиком, разрослась на меже среди крапивы и конопляника. Черёмушку не срубали, и на ней птички вили гнёзда.
     Деревня ещё тихо спала. Ставни на окнах были закрыты, не топились ещё печи, и пастух не выгонял неповоротливых коров за поскотину, на приречный луг.
     А по лугу стелился туман, и была от него мокра трава, никли долу цветы куриной слепоты, ромашки приморщили белые ресницы на жёлтых зрачках.
     Енисей тоже был в тумане, скалы на другом берегу, будто подкуренные густым дымом снизу, отдалённо проступали вершинами в поднебесье и словно плыли встречь течению реки.
     Неслышная днём, вдруг обнаружила себя Фокинская речка, рассекающая село напополам. Тихо пробежавши мимо кладбища, она начинала гуркотеть, плескаться и картаво наговаривать на перекатах. И чем дальше, тем смелей и говорливей делалась измученная скотом, ребятишками и всяким другим народом речка: из неё брали воду на поливку гряд, в баню, на питьё, на варево и парево, бродили по ней, валили в неё всякий хлам, а она как-то умела и резвость, и светлость свою сберечь.
     Вот и наговаривает, наговаривает сама с собой, довольная тем, что пока её не мутят и не баламутят. Но говор её внезапно оборвался — прибежала речка к Енисею, споткнулась о его большую воду и, как слишком уж расшумевшееся дитя, пристыжённо смолкала. Тонкой волосинкой вплеталась речка в крутые седоватые валы Енисея, и голос её сливался с тысячами других речных голосов, и, капля по капле накопив силу, грозно гремела река на порогах, пробивая путь к студёному морю, и растягивал Енисей светлую ниточку деревенской незатейливой речки на многие тысячи вёрст, и как бы живою жилой деревня наша всегда была соединена с огромной землёй.
     Кто-то собирался плыть в город и сколачивал салик на Енисее. Звук топора возникал на берегу, проносился поверху, минуя спящее село, ударялся о каменные обрывы увалов и, повторившись под ними, рассыпался многоэхо по распадкам.
     Сначала бабушка, а за нею я пролезли меж мокрых от росы жердей и пошли по распадку вверх на увалы. Весной по этому распадку рокотал ручей, гнал талый снег, лесной хлам и камни в наш огород, но летом утихомирился, и бурный его путь обозначился до блеска промытым камешником.
     В распадке уютно дремал туман, и было так тихо, что мы боялись кашлянуть. Бабушка держала меня за руку и всё крепче, крепче сжимала её, будто боялась, что я могу вдруг исчезнуть, провалиться в эту волокнисто-белую тишину. А я боязливо прижимался к ней, к моей живой и тёплой бабушке. Под ногами шуршала мелкая ершистая травка. В ней желтели шляпки маслят и краснели рыхлые сыроежки.
     Местами мы пригибались, чтобы пролезть под наклонившуюся сосенку, по кустам переплетались камнеломки, повилика, дедушкины кудри. Мы запутывались в нитках цветов, и тогда из белых чашечек выливались мне за воротник и на голову студёные капли.
     Я вздрагивал, ёжился, облизывал горьковатые капли с губ, бабушка вытирала мою стриженую голову ладонью или краешком платка и с улыбкой подбадривала, уверяя, что от росы да от дождя люди растут большие-пребольшие.
     Туман всё плотнее прижимался к земле, волокнистой куделею затянуло село, огороды и палисадники, оставшиеся внизу. Енисей словно бы набух молочной пеною, берега и сам он заснули, успокоились под непроглядной, шум не пропускающей мякотью. Даже на изгибах Фокинской речки появились белые зачёсы, видно сделалось, какая она вилючая. Но светом и теплом всё шире разливающегося утра тоньше и тоньше раскатывало туманы, скручивало их валами в распадках, загоняло в потайную дрёму тайги.
     Топор на Енисее перестал стучать. И тут же залилась, гнусаво запела на улицах берёзовая пастушья дуда, откликнулись ей со двора коровы, брякнули боталами, сделался слышен скрип ворот. Коровы брели по улицам села, за поскотину, то появляясь в разрывах тумана, то исчезая в нём. Темь Енисея раз-другой обнаружила себя.
     Тихо умирали над рекой туманы.
     А в распадках и в тайге они будут стоять до высокого солнца, которое хотя ещё и не обозначило себя и было за далью гор, где стойко держались снежные беляки, ночами насылающие холод и эти вот густые туманы, что украдчиво ползли к нашему селу в сонное предутрие, но с первыми звуками, с пробуждением людей убирались в лога, ущелья, провалы речек, обращались студёными каплями и питали собой листья, травы, птах, зверушек и всё живое, цветущее на земле.
     Мы пробили головами устоявшийся в распадке туман и, плывя вверх, брели по нему, будто по мягкой, податливой воде, медленно и бесшумно. Вот туман по грудь нам, по пояс, до колен, и вдруг навстречу из-за дальних увалов полоснуло ярким светом, празднично заискрилось, заиграло в лапках пихтача, на камнях, на валежинах, на упругих шляпках молодых маслят, в каждой травинке и былинке.
     Над моей головой встрепенулась птичка, стряхнула горсть искорок и пропела звонким, чистым голосом, как будто она и не спала, будто всё время была начеку: «Тить-тить-ти-ти-ррри...»
— Что это, баба?
— Это Зорькина песня.
— Как?
— Зорькина песня. Птичка зорька утро встречает, всех птиц об этом оповещает.
     И правда, на голос зорьки-зорянки ответило сразу несколько голосов — и пошло, и пошло! С неба, с сосен, с берёз — отовсюду сыпались на нас искры и такие же яркие, неуловимые, смешавшиеся в единый хор птичьи голоса. Их было много, и один звонче другого, и всё-таки Зорькина песня, песня народившегося утра, слышалась яснее других. Зорька улавливала какие-то мгновения, отыскивала почти незаметные щели и вставляла туда свою сыпкую, нехитрую, но такую свежую, каждое утро обновляющуюся песню.
— Зорька поёт! Зорька поёт! — закричал и запрыгал я.
— Зорька поёт, значит, утро идёт! — пропела благостным голосом бабушка, и мы поспешили навстречу утру и солнцу, медленно поднимающемуся из-за увалов. Нас провожали и встречали птичьи голоса; нам низко кланялись обомлевшие от росы и притихшие от песен сосенки, ели, рябины, берёзы и боярки.
     В росистой траве загорались от солнца красные огоньки земляники. Я наклонился, взял пальцем чуть шершавую, ещё только с одного бока опалённую ягодку и осторожно опустил её в туесок. Руки мои запахли лесом, травой и этой яркой зарёю, разметавшейся по всему небу.
     А птицы всё так же громко и многоголосо славили утро, солнце, и Зорькина песня, песня пробуждающегося дня, вливалась в моё сердце и звучала, звучала, звучала...
     Да и по сей день неумолчно звучит.