Владимир ПЕНТЮХОВ

Красноярск

     Владимир Фролович Пентюхов родился 31 июля 1927 года в селе Средняя Муя Усть-Удинского района Иркутской области. Участник войны с милитаристской Японией. Первое стихотворение — в честь Дня Победы 9 мая 1945 года, оно было опубликовано в армейской газете «За Родину!». Во время службы посещал литературные курсы, организованные газетой «Забайкальский рабочий» (Чита). После демобилизации окончил Высшую профсоюзную школу. Работал культработником, увлёкся журналистикой. В 1959 году принят в Союз журналистов СССР. В 1985 году написал повесть «Не просто жить». Членом Красноярской писательской организации стал в 2002 году, членом Союза российских писателей — в 2006-ом. Последнюю повесть, «Без компаса», выпустил в канун своего 80-летия.

ТАЙМЕНЬ

— Дядя Ефим, иди скорее, тебя папаня на реку зовёт,— закричал, едва открыв дверь, Дениска.— Ему там таймень на уду сел, вытащить не может. Пешню велел прихватить.
     Ефим после завтрака едва успел от стола отвалиться. На племянника посмотрел недовольно, живот погладил раздражённо:
— Ну, мать честная, у него что, своих-то силов нету?
— Сила есть, но не хватат.
     Из кухни вышла жена Ефима, вытерла руки передником, сердито сказала:
— Иди, злыдень, может, хоть головизны на уху принесёшь.
     Ефим подумал: «Уха из головизны тайменя в самом деле отменна. Надо помочь».
     Он оделся, вскинул пешню, как ружьё, на плечо и, боясь с кем-либо встретиться — время-то рабочее, съёжил плечи и зашагал по переулку к реке. Не успел ста шагов сделать, вот оно — чёрт свояка навстречу несёт с вёдрами на коромысле. Зубоскал, каких свет не видел. Орёт:
— Ты куда это с пешнёй-то? Свиней, примёрзших к полу, отдалбливать? Прорубь-то я давно почистил вроде.
— Нет,— недовольно морщится Ефим,— Дениска-племянник прибежал, говорит, что брат Афонька тайменя на уду зацепил, а вытащить одному силов не хватает. Иду помогать. Может, головизны на уху даст.
— А-а! Если головизны! Слушай, а что, идея! Тебе головизну, а мне хвост, ежли помогу. Только воду донесу до избы.
     Когда Ефим подошёл к брату, тот стоял, широко расставив ноги, держал обеими руками толстую жилковую лесу и восторженно роготал:
— Ух как тянет, анафема! Так под лёд и норовит утянуть. И, главное, не подходит к отверстию, вот в чём штука.
— Ты приспусти, а потом с ходу...
— Ага! Он те приспустит! Такие фортели там начнёт выкидывать...
     Взялись мужики вдвоём тянуть за прочную жилку. Пометалась рыбина в глубине, сдалась, подошла вроде ко льду, а дальше — на дыбы.
— Ах, мать её, отверстие внизу затянуло,— возмущался Ефим.— Давай я держать буду, а ты раздалбливай. Не догадался лопату прихватить, а то бы вычерпали крошево, тогда легче. Дениску, что ли, за Митькой послать, пусть совковую прихватит.
     Дениска тут как тут. Сорвался с места, кричит на ходу:
— Я мигом!
     Митька на бульдозере подъехал. Встал напротив на берегу, сбежал на лёд, кричит предупреждаючи:
— Братухи, не упустите! Губа оборвётся!
     В этот момент и свояк Ефима подоспел. Суетятся все у лунки, переругиваются. Тут и парни, что поехали мимо по сено да увидели такое дело, тоже остановились, поспешили к братьям со своими советами. Толпятся, просят лесу подержать, чтобы почувствовать самим, как ходит подо льдом чудо-рыбина. Ефим Афанасию наказывает:
— Смотри лесу не переруби. Прижми её к кромке ногой. Да слабину, слабину не давай! Сорвётся ведь!
— Вот силища! — восторгается Митька и покрепче упирается в крошево льда.— Тянет, ну прямо как мой бульдозер.
— А у вас там, может, в самом деле бульдозер? — ехидно спросил кто-то.
     Ефим с Афанасием полушубки на снег побросали. Один тычет пешнёй, нижнее отверстие проруби расширяет, другой лёд вычерпывает. А лёд вязкий, весенний, никак не хочет колоться. Упарились мужики, холода не замечают; и разговор, и думы об одном: Ефим о головизне на уху мечтает, свояку радужный таймений хвост в лопату шириной мерещится. Один только Митька не думает. Он говорит:
— Самое скусное у тайменя — это брюхо. И мне ничего другого не надо. Поймаешь тайменя, вырежь брюхо, а остальное хоть выбрасывай. В моих глазах остальное практически стоимости не имеет. Замените-ка, братцы, кто-нибудь. Руки жилкой нарезало. И когда он, Афоня, у тебя умается?
— Чёрт его знает. С утра ведь топчусь тут. Пудов пять, я думаю, дурак зацепился, оттого и сила.
— Таймень — она такая,— разводит руки в стороны подошедший к братьям скотник — долговязый Ванька Астапов.— Она пока сама не умается, её не умаешь. Тока надо помогать ей. Потянула — отпусти. Пошла к тебе — подтягивай.
— А ты попробуй потянуть,— почти сердито говорит Афанасий, опять держась за лесу.— Она же не идёт прямо по дороге, как твои коровы, а всё кругами норовит, язви её…
— Она — кругами, и ты — кругами…
— Да иди-ка ты,— начал было Афанасий и вдруг закричал: — Кажись, подошёл! Теперь бы повернуть его башкой в чело, а дальше сам себе хвостом поможет. Умаялся наконец! Теперь-то — мой!
— Не давай больше слабины,— уже который раз советует Митька и начинает рассказывать историю, о которой все слышали сто раз: — Я здесь, когда ещё мальцом был, на шесть пудов дурака зацепил...
— Раньше говорил — на пуд, теперь уже на шесть пудов вырос,— перебил скотник Астапов, но Митька на него ноль внимания.
— Поймал и едва до дома донёс...
— Ещё бы! Пацану нести девяносто шесть килограммов — это тебе не козёл чхнул. Хоть бы не врал, трепло.
      Митька выругался, сплюнул на лёд, засмеялся:
— Что за люди? Даже соврать никак не дают,— и повернулся к брату: — Отдашь мне брюхо-то, Афоня?
— Потроха отдам, а на максу не рассчитывай. Себе возьму.
— Макса — это у налима,— отрезал Митька и опять всполошился: — Гляньте, батя с печи слез, сюда метелит. Хотя бы шубу застегнул, старый хрыч. Тоже, поди, ухи захотел.
     Старик подбежал. По лицу — пот градом, рот никак не может воздуха захватить. И к Афанасию:
— Пымал, сынуля?
— Пымал, а вытянуть не могу.
— Пудов на пять, я слышал? И жирный?
— Да кто ж его знает, папаня.
     Старик не торопясь взял из рук сына лесу, упёрся обеими ногами в лёд — и к Ефиму:
— А ну, щупай пешнёй — не застучит ли она там обо что-нибудь.
— Стучит, батя, как по дереву.
     Старик опустил лесу, развернулся и — хрясь Афанасию по уху:
— Вот тебе, стерво! — и пинок под зад добавил.— Вот тебе, собачий последыш!
     Ругнулся старик, надел шапку и побрёл в сторону дома, приговаривая:
— Вот позор-то на мою старую голову! Вот позор-то! И надо же такой беде, чтоб тебе гвоздь в копыто, чтоб тебе дышло в зубы! Отмывайся теперь как хошь, паскудник!
     Ничего не понимавшие вначале мужики заподозрили неладное. Свояк припомнил и махнул:
— Шутиху заделали! — и аж откачнулся от проруби.
     И другие тоже попятились…
     Шутихами ещё в старину люди наказывали тех, кто любил заглядывать в чужие ловушки. Причём наказание делалось, как правило, весной, когда вязкий лёд не столько колется, сколько пешню удерживает. А делалось это таким образом: брали доску шириной в ладонь и метра три длиной, привязывали её по центру лесой, причём так, чтобы она в воде ребром стояла, и засовывали в прорубь под лёд. Там доску эту и мотало сильным течением то в одну, то в другую сторону, потому и казалось, что на крючке сидит крупная рыбина.
     Когда братья очистили прорубь ото льда и подтянули лесу, в образовавшейся чистой воде они действительно увидели доску. И хотя Афанасий клялся и божился, что отродясь никому никакой пакости не делал, но отмыться от пятна не смог уже всю последующую жизнь. И фамилия его — Зырянов — забылась всеми. Шутихиным в глаза и за глаза звать стали.