Александр ЩЕРБАКОВ

Красноярск

     Александр Илларионович Щербаков — потомственный сибиряк, родился в селе Таскино Красноярского края, в крестьянской семье. По образованию — учитель словесности и журналист. Автор многих книг поэзии, прозы, публицистики, изданных в Красноярске и Москве. Заслуженный работник культуры Российской Федерации. Отмечался литературными премиями. Руководил краевым отделением Союза писателей России.

КАЛАЧ

     …Замерло цоканье копыт по скованной земле. У нашего дома остановилась лошадь. Телега, накатив, ударила оглоблей в ворота. Но открылись не они, а распахнулась настежь калитка со скрипом, протяжным и звонким, как гусиный крик.
     Мать с Марфушей, моей старшей сестрой, в одинаковых серых шалях и фуфайках, внесли мешок, бережно держа его за углы. Мешок мягко лёг на каменную плиту у завалинки и разом осел, заметно опал, будто с устали выдохнул воздух. А телега с возом таких же мешков двинулась дальше по деревенской улице. За повозкой, точно за катафалком, тихо шли молчаливые женщины.
— Ну, вот и всё. Заработали хлебушка,— устало сказала мать и захлопнула калитку.
     Я подбежал к мешку и с восхищением стал ощупывать его впалые бока. Сквозь грубое рядно проглядывали красноватые зёрна. «Ого, целый мешок пшеницы!» — дивился я, ибо прежде не видывал в нашем доме столько хлеба сразу.
     Мешок зерна заработали сестра с матерью в колхозе.
     За зимнюю, до Рождества, молотьбу на трескучем морозе, за рубку леса в таёжных снегах, за круглосуточную посевную страду, где сестра была трактористкой, а мать — сеяльщицей, за скошенные литовкой гектары трав и поставленные по логам сенные зароды под палящим солнцем, за срезанные серпами и грабками нетучные колосовые… целый мешок хлеба!
     Я гордился тем, что была в нём и моя горсть зерна, потому что лето и я не сидел без работы — возил копны на старой хребтастой кобыле.
     Война… Всё для фронта. Настоящий хлеб на селе видели только раз в году, когда школьники приносили с новогодней ёлки кулёк подарков — калачик, крендель, шаньгу с творогом.
     Впрочем, был в деревне народ, которому везло больше.
     …Я лезу под ясельные ворота, повизгивая, как щенок. Мне уже удалось просунуть голову, я почти на свободе, но вдруг тяжёлая подворотня падает мне на шею, и я застреваю, точно в ловушке. На мой рёв с высокого крыльца бежит на помощь воспитательница тётя Ариша, из полуподвальной кухни выныривает лёгкая на ногу повариха тётка Настасья. Они освобождают меня и уводят к ребятишкам.
     Однако к вечеру я всё же удираю из яслей, проделав брешь в старом тыне. Я становлюсь наконец свободным человеком. Но мать огорчена. Она с утра до ночи на молотьбе. Марфуша и вовсе не появляется дома, даже ночует на пашне. Другая сестра, Валюха, ходит в школу. Отец воюет на фронте. Так что водиться со мной совершенно некому.
— Совсем распрягся парень наш,— говорит, вздыхая за ужином, раздосадованная мать.
     А наутро меня отправляют к Кощеевым. У Кощеевых ребятишек много, и никто из них в ясли не ходит. Отец-инвалид, дядя Макар, и мать, тётя Саня, работают в колхозе, а ребятишки хозяйничают одни, домовничают, управляются со скотом, с огородом, бегают купаться на Тимину речку, к колодцу-кипуну. Такая жизнь меня вполне устраивает.
     Однажды вечером, когда я возвращаюсь от Кощеевых домой, возле колхозных яслей меня встречает сухонькая тётка Настасья, вынимает из-под фартука большущий калач и прячет мне за пазуху.
— И завтра приходи,— шепчет мне на ухо, точно по секрету.
     Дома мы едим только драники и травяники. Драники — это лепёшки из тёртого картофеля, чуть сдобренные мукой. А травяники — такие же лепёшки из картофеля и травы, рубленной в корыте. В травяники годится и щавель, и кислица, и лебеда, и даже обыкновенная жгучая крапива. Бывает в них тоже и горстка муки, добавленной не столько для вкуса, сколько хотя бы для связи. Травяники куда хуже драников. Они пустые, как солома, и никакой сытости от них не бывает, одна тяжесть в желудке.
     Поэтому калач мне кажется удивительно вкусной штукой. Он пшеничный. Испечён на поду. Нижняя корочка поджарена, прокалена до орехового оттенка. В трещинах, напоминающих линии судьбы на ладони, припеклась зольная пыльца, тонко и тепло пахнущая русской печью. Кое-где вкрапились древесные угольки, наподобие изюминок. Верхняя корка на вид бледновата, она припорошена мучицей, но тоже пропечена хорошо, даже похрустывает при надкусывании. Когда калач раскатывали и потом загибали в круг, на нём появились винтообразные морщинки, заполненные мукой. И если корку аккуратно облизать, то они выступят особенно отчётливо, вроде полосок на карамельке.
     Калач, хотя он и не мал, можно, конечно, съесть разом, ещё по дороге домой, и это тоже будет вкусно. Можно — за ужином, с горячим картофельным супом. Можно сжевать в постели, закрывшись с головой одеялом, и если рано заснёшь, то ещё кусочек останется на утро. Но лучше всего съесть калач вечером за воротами. Накинуть материну фуфайку, надёрнуть валенки на босу ногу и выйти на улицу, когда солнце уже закатилось, но ещё стоит в полнеба заря. Прислониться к гудящему, как самовар, телеграфному столбу и отщипнуть, не вынимая руку из кармана, первый кусочек с корочкой. Он отстанет от калача с лёгким треском, услышав который, предощутишь тонкий, ни с чем не сравнимый хлебный аромат.
     Тяжело дышит сушилка за деревней. У сельмага галдят ребятишки — играют в «золотые ворота».

Золотые ворота,
Пропустите меня.
Я и сам пройду,
И друзей проведу…

     Из бригадного проулка вываливает табун лошадей, направляясь в ночное. От пыли, что стелется по дороге, лошади фыркают, мотают головами, и колокольчики захлёбываются, сбиваясь с ритма. Конюх нащёлкивает с присвистом бичом. Вот на небе в южной стороне зажглась первая робкая звезда. Вернее, она ещё только зажигается: то вспыхнет, то погаснет, как свеча, задуваемая ветром. А столб всё гудит далёким загадочным гудом, принесённым в нашу деревню за тысячи вёрст, и тревожно вздрагивают провисшие за лето провода.
     Отныне на исходе каждого дня я осторожно подхожу к ясельному дому, склоняюсь над низким окном полуподвальной кухни и козырьком прикладываю руку. Длинная тень сбоку меня тоже делает взмах. Палец мой потихоньку клюёт по стеклу. Открывается створка — и тётка Настасья снова подаёт мне калач. Точно такой же, как в первый день и как во вчерашний,— тёплый, шершавый калач, чуточку присыпанный мукой. И я снова прячу его под рубаху. Я умею хранить секреты. Мне ещё неизвестно, что моя фамилия чёрным по белому значится в длинном списке колхозных ребятишек, зачисленных на ясельное довольствие, ребятишек, чьи отцы ушли на фронт. А под списком имеется строгая подпись самого председателя колхоза.
     Теперь я доподлинно знаю об этом. И понимаю: сколько бы ни старался отплатить добром за добро, буду в вечном долгу перед теми, кто, живя впроголодь и работая до упаду, приберегал лучший кусок для нас, детей военного поколения.