Валерия ОЛЮНИНА

Лобня Московской области

Родилась в Бобруйске. Жила в Ачинске. Окончила Сибирскую академию госслужбы в Новосибирске и факультет журналистики МГУ. Сейчас студентка Литературного института имени А. М. Горького (мастерская Руслана Киреева). Публиковалась в «Литературной России», «Литературной газете», «Независимой газете» («Ex libris»), альманахах «ЛитЭра», «Литрос», «Новый Енисейский литератор», журналах «Сибирские огни», «Театр», «Юность», «День и Ночь», интернет-журнале «Пролог».

СКЛЯНКА

— Ну вот, онкологи запрещают солярии, надоели им загорелые трупы,— зачем-то с вызовом говорит Ядвига, вытаскивая из носа маленькие скрученные марлевые свитки; мне вспоминаются папильотки, мои куклячьи локоны к новогоднему утреннику в саду, белые гольфы.

— Прошу вас, не беспокойтесь, сделайте всё, так нужно,— не смотря ей в глаза, как можно твёрже отвечаю я.
     Ядвига вкручивает свитки назад. Шарю глазами по стене: за что бы зацепиться? Её домашний Людвиг Ваныч на портрете ответно ищет мой взгляд, чтобы начать любимую игру. Людвиг Ваныч, какого чёрта?! зачем ты в аллегретто шестнадцатых столько всунул?! и синкопы эти! Я с тоской вспоминаю позорный прошлогодний отчётный концерт, свои скользкие пальцы, мажущие всё мимо, мимо, хоть присыпаны тальком, и ненавидящий выпуклый ядовитый взгляд Ядвиги из-под толстенных террариумных линз. Змеиный взгляд, нечеловеческий, которым она одарила меня в фойе.
     В концертном зале напротив чёрного ящика, где внутри шевелятся утробно, как черти в табакерке, подбитые мягким войлоком живые деревяшки, тоже Людвиг Ваныч висит. Косматый, угрюмый, как с похмелюги. Ядвигин Людвиг Ваныч, мной так и не прирученный, подаривший мне тройку с минусом, словно отряхнув соломинку со своего сюртука.
     Портреты Людвига, Ядвигины линзы и линеечка в придачу по моим корявым пальцам — это как сопутствующие вещицы к великим значкам, которые я брала с трудом, как шифр. Это про меня сочинили анекдот: уборщица смотрит на пианиста, не понимая, кто же победил: чёрные или белые. Мне виделись сны, как я выхватывала линейку и била по Ядвигиным ненавистным стёклам, как-то раз разбив их окончательно, с ужасом увидев под ними детские беззащитные глаза.
     «Да нет, такого быть не может!» — просыпаясь, твердила я. Если Ядвига снимет очки, под ними, наверное, ничего не окажется. Эти очки вместе со змеиными глазами она купила где-нибудь на птичьем рынке, чтобы «жисть» моя мне мёдом не казалась.
     Чёрт знает, когда и зачем занесло сюда Ядвигу с её янтарными перстнями, замшевой юбкой, вытертой на вполне ожидаемых местах, в туфлях, тоже замшевых, мшистых, бледно-зелёных, на твёрдых каблучках. На дочь стрелка из колчаковского литовского отряда она, конечно, непохожа. Я подозреваю, что однажды татранский фён, смешавшись над Краковом или под Шауляем, с балтийскими ветрами пригнал сюда Ядвигу в добровольную ссылку декабристки или ещё по иному весёленькому стечению обстоятельств. Променять брусчатку, ратушную площадь, каких-нибудь «дев Марий» в рождественских шапках и жареные картофельные цепеллины на черемшиный медвежий угол — это, знаете ли, не для слабонервных сюжет. Ядвига, Ядвига. Если бы родилась ты шестью столетиями раньше, могла бы запросто выйти замуж за литовского князя и стать польской крулевой. Жила бы себе на Вавеле и смотрела с балкончика на розы и кресты, а в дождь, накинув плащ с горностаевым подбоем, шла бы по анфиладе дворца, представляя, как пасти драконов изрыгают с крыш водяные столбы.
     Но стала Ядвига учительницей музыки для таких, как я, и нужно вместо утренних проходок по брусчатке, чтобы успеть к заутрене в собор, мурыжить деток, щёлкать их линейкой, кругло ставить скрюченные, словно после полиомиелита, пальцы, собирать квитанции об уплате двадцати рублей ежемесячно и, выходя из кабинета, каждый раз шептать: «Тихий ужас».
     Школьные годы чудесные! Учительница первая моя!
     Тихий ужас — это про меня. Отличницу, между прочим, в обычной школе. Любимицу папы и мамы. Жаль, не сохранились эти дневники со словно высеченными Ядвигиными рунами: «учить», «долбить», «педали грязные» и «термины ко вторнику!», да ещё с двойными подчёркиваниями, как для дебила. И щедрая роспись на полстраницы, такая длинная «с» в конце её литовской фамилии, что для меня она звучала словно «сссссс» — свистящим шёпотом моей очкастой змеи.
— Так что, Людвиг Ваныч, родной ты мой,— стараюсь заласкать его, пересмотреть, но Людвиг Ваныч уже уставился в телевизор. Я ему неинтересна. У окна — Ядвигина кровать с резными ромбами и клеткой (не на ней ли она прибыла из Посполитой?), и к спинке привязана склянка из-под розового масла.
— Это ещё что такое? — теперь я смотрю на неё в упор, как некогда имела право смотреть на меня только она.
     Ядвига растягивает губы и шмыгает носом, марлевые свитки опять пропитаны кровью.
— Да из такой штукенции Либуше любовников своих поила поутру,— говорит она.
— Ядвига Вилкасовна, я знаю эту историю. Вы мне уже рассказывали, только по-другому. Помните, я как-то запорола Фибиха, вы потом сказали, что меня во Влтаву нужно, как любовников Либуше?
— Да? Не помню, как давно это было,— виновато отвечает Ядвига.
— А было это два года назад.
— Это было до…
     Она идёт в ванную менять марлевые свитки.

     А стекляшка с кислотой болталась над её изголовьем на шёлковом шнурке, как сонетка. Казалось бы, возьми, позвони в колокольчик, и откроются двери туда, где не больно. Или придёт к тебе служанка, срежет этот ужасный флакончик и на серебряном подносе поднесёт его. И он оставит на пальцах противный, удушливый запах дохлых роз, выбрызнет своё содержимое ей в рот!
     «Finita est comedia!» — шепнул нам вдруг Людвиг Ваныч свои забытые слова в чуть сокращённом варианте. Заткнись, Людвиг Ваныч, смотри-ка ты лучше телевизор! Тереза Брунсвик и Джульетта шлют тебе привет! Видишь, Варгафтик что-то мелет про тебя, послушай, что умные люди говорят,— повеселее, может, всем нам станет.

     Вдруг в этот мерзкий разговор полилась чистая озёрная вода бетховенского аллегретто, так и не сыгранного мной. Я словно оказалась в тёмной яме концертного зала, смотрела на чёрную спину невидимого пианиста, сидя в кресле Ядвиги, и поняла наконец, зачем мне встретилась она, эта старая литовка в толстенных линзах. Чья-то невидимая рука брала шестнадцатые, отыгрывала форшлаги с каждым тактом всё легче и легче, будто приноравливаясь к стремительному бегу по клавиатуре, а в комнате стояла тишина. Мы молчали, и только слышно было, как пропитываются бинты Ядвигиной кровью.
     Так жили мы ещё несколько месяцев, встречаясь и расставаясь, и однажды мартовским утром я увидела дохлую крысу прямо у подъезда Ядвиги — ворона распутывала клювом целлофановые кишки — и чуть не свалилась на грязный, осклизлый лёд. Смерть стояла на пороге Ядвигиного дома фривольно, как девка на панели; казалось, ещё чуть-чуть — и снимет она свои цокающие каблуки, чтобы тихонько проникнуть в её квартиру.
     Я быстро зашла к Ядвиге и сказала, что не позволю больше мучить себя. Ещё сказала, что она умрёт или сейчас, или никогда. Так и будет таскаться целую вечность с этими бинтами и ворошить свои дни, словно разорванную партитуру с утерянными листами. Я сорвала склянку со шнурка, на секунду удивившись, как, оказывается, он был слабо прикручен к кровати, и подала ей. Ядвига отошла к окну, уставившись в расплывающуюся пустоту, а я ушла от неё, забрав склянку, решив, что больше сюда не вернусь.
     В ту ночь Ядвига умерла.