Михаил СТРЕЛЬЦОВ

     Михаил Михайлович Стрельцов родился в 1973 году в городе Мыски Кемеровской области. В 1995-м окончил Кемеровский институт искусств и культуры. Работал педагогом-организатором внеклассной работы, оператором мини-лаборатории «Кодак», коммерческим директором отдела продаж, финансовым директором. С 2001 года — в Красноярске. Участник литературных семинаров в Томске (2000) и Красноярске (2001). Участник I Форума молодых литераторов России (Москва, 2001). Член Союза российских писателей. Председатель правления Красноярской региональной общественной организации «Писатели Сибири», зам. главного редактора журнала «День и Ночь», творческий руководитель литературного клуба «Аллея» при научной библиотеке СибГТУ, организатор регионального поэтического состязания «Король поэтов», редактор поэтических сборников.

СВОЯ СКРИПКА

— Мама, я хочу скрипку!
— Опять за своё,— только и охнула мать.
     Через год он сказал:
— Мама, я хочу играть на скрипке!
— Может, всё-таки отдать его в музыкальную школу? — вопрос завис в воздухе.
— Сама виновата, водила по всяким филармониям,— буркнул из-за «Правды» отец.
     Дорога в музыкальную школу запомнилась как изобилие красок, солнца и грёз, они переливались, смешивались в одну невыразимую палитру счастья. Мудрая старая листва в парке в ожидании листопада приветливо перешёптывалась: «Он идёт! Он идёт играть на скрипке!»
     Приземистое сероватое здание школы казалось заманчивым просторным дворцом с гулкими, пронизанными звуками коридорами. Пока мать говорила о чём-то с невозможно усатым, плотным, запряжённым в портупею директором, он всей грудью, всем своим существом втягивал специфический запах недавно побелённого помещения, в который вплетался терпкий аромат лакового покрытия на инструментах. Внезапно из-за серо-зелёной двери баян закружил «Полонез», ему вторила тяжёлая поступь трубы, где-то лениво пробовал свои возможности рояль, и в неразбериху и блаженство звуков ворвалась чарующая скрипка, она заглушила всё, взорвала пространство, и он, заколдованный, медленно побрёл навстречу своей мечте. Музыка зазвучала громче и отчётливей. Заглянув в щель неплотно прикрытой двери, он увидел крохотную девочку с белым огромным бантом на голове и колышущимся в такт мелодии алым галстуком. Она уверенно прижимала скрипку подбородком и плавно водила смычком. Комната имела три окна, и солнце, казалось, врывалось со всех сторон, стремясь просветить насквозь девочку со скрипкой. Выводя звуки, девочка являлась нереальной из-за яркого светлого простора и танцующих солнечных лучей, она походила на ангела, именно ангела с алым галстуком, белым бантом и скрипкой...
     Томительно и неуклюже текли день за днём, и каждый из них стал утомительной нервной борьбой человека и инструмента. Он помнил, как впервые взял скрипку в руки, разместил между плечом и подбородком и, когда она оказалась так близко, шепнул:
— Привет! Будем дружить?
     «Ыи-и-иы»,— ответила скрипка, когда он осторожно коснулся смычком струн. Но позже она заупрямилась и стала выплёвывать скрежещущие, рвущие перепонки звуки. Он не мог совладать с ней, пот змейкой скользнул по спине и обильной росой высыпал на лбу. Что же это такое? А он-то считал, что, как только начнёт играть, скрипка сразу же зазвучит сама, выражая его чувства, мечты и надежды.
— Прекрати, терпеть не могу твоего пиликанья,— сказал отец и ушёл, это было его последнее обращение к сыну, потому что домой он не вернулся.
     Они возненавидели друг друга; равнодушие скрипки, её несговорчивость выводили мальчонку из себя. Ночами он вздрагивал от утомительного, нескончаемого сна: снилось, будто он — скрипка, не совсем, конечно, скрипка, а просто неподвижный, нелепый инструмент, по которому вместо смычка водят двуручной пилой; с одной стороны за рукоятку тянет огромная скрипка с завитыми в усы струнами, с другой — тянет отец и кричит: «Прекратить! В расход! Прекратить! В расход!»
     Страх заставлял кричать и выбрасывал из сна.
     А сейчас он сидел за длинным обшарпанным столом, на другом конце которого лежали скрипка и смычок. Больно и горько сжималось сердце, и от тоски он смотрел в окно, где по мутно-дождливой Фонтанке уплывали в безбрежность кораблики из жёлтой листвы. Коридоры оказались пустыми, узкими и тёмными, в них не было никакой сказочности, лишь надрывно бухала труба и маршировал баян, рояль же повизгивал, словно дёрнутый за усы щенок. В соседней комнате, как и месяц назад, мать разговаривала с толстоватым директором. Он не слышал, но знал, о чём они говорили.
— У вашего сына абсолютно нет слуха,— скажет директор.
     А мама? Мама заплачет, она теперь часто плачет, и ничего не скажет. Подсознательно он чувствовал какую-то связь с исчезновением отца и отсутствием слуха у себя.
— Предательница! — прошипел мальчик, скосившись в сторону невозмутимой коричнево-глянцевой скрипки.— Если бы не ты, если бы ты не упрямилась, папа бы от нас не уехал.
     И тут он внезапно понял, почему у него ничего не получилось. Просто это была НЕ ЕГО СКРИПКА! У каждого должна быть своя скрипка, и только тогда она будет играть, как у той пионерки с бантиком. Просто ему дали НЕ ТУ СКРИПКУ! Жестокость обмана потрясла детскую душу, он ещё долго сидел, разглядывая, как река медленно покрывается корочкой льда,— коньки запылились на комоде. И только когда вдруг, сразу, началось лето, мысли отогрелись, и он решил искать. Где-то есть ЕГО СКРИПКА, она лежит и ждёт, ждёт гармонии воссоединения со своим хозяином.
     И он искал. Месяцы, годы... Первой попалась на глаза скрипка двоюродного дяди. Ох, как загорелись глазёнки! Как безжалостно и торопливо он схватил инструмент за гриф, словно душащий жертву «кулак». Пройдясь по струнам смычком, услышав знакомые хрипы, понял — эта скрипка тоже НЕ ЕГО. Жалко, что встречалось так мало скрипок, а ему нужно было найти свою. ЕГО СКРИПКА заиграет сразу, выплеснет какую-нибудь затейливую и изящную мелодию, и тогда... тогда вернётся отец, и мама станет чаще бывать дома. В нетерпении он перебирал всё, отдалённо напоминающее струны. Так пальцы привели к гитаре.
     Но гитару взрослые слушать не хотели, и он уединялся с подростками-одногодками во дворе и дёргал струны, изредка удивляясь своему голосу, потому что помнил про «абсолютное отсутствие слуха». Вскоре маленькие концерты в связи с холодами начали кочевать по разнообразным, но одинаково тёмным и компанейским подворотням и слюняво-пьяным кабакам-забегаловкам. Гитара, гитары! Сколько он передержал их в руках! Сколько натёр мозолей на пальцах о жёсткие струны!
     Его били часто и жестоко, и он научился драться; на глазах ломали гриф об колено, но теперь всегда находился друг в потёртой до лоска кепочке, небрежно цыркающий сквозь зубы, который приносил новую гитару и говорил:
— Играй, братишка. А те скоты своё получат.
     Появились «сопли» — постоянно сопровождающие, копирующие малолетки. Появились девчонки, заворожённо наблюдавшие за размашистым движением пальцев по струнам, а потом покорно подставлявшие обветренные губы.
     Но скрипка! Она оставалась такой же недосягаемой. Со временем мечта затуманилась, а от возникших ясностей и понятий стала ещё неопределённей, это давило, сжимало, пригибало. И потом внезапно вспыхнуло ярким осознанием необходимости любви. Не той, мимолётной, в изобилии подаренной случайными подругами, а именно чистой, гармоничной и ЕГО, ЕГО любви. Ушедшая в детство мечта вернулась горьким признанием, что он никогда не будет играть на скрипке — никогда! Но его девушка должна владеть изысканным инструментом. И часто возникали видения: стройная, аккуратно причёсанная, в тёмном неброском платье, Она стоит у окна и играет, играет...
     Как не соответствовал этот образ крикливо одетым, болтающим о шмотках подругам! Где ты, девочка с огромным белоснежным бантом и алым галстуком? Где ты, девочка, окутанная солнцем?
     И он встретил её, случайно, в парке, на гоп-стоп. Те же пухленькие губы, прямой высушенный нос, та же ложбинка на остром подбородке и большие тёмные глаза, над которыми вздрогнули от страха ровные чёрные брови. Давно был потерян памятный бант, и алый галстук сменили на комсомольский значок, но скрипка! сжимаемая тонкой, подрагивающей рукой скрипка в футляре!.. А он уже не тот сопливый пацан, учившийся глотать дым противных папирос и развязно цыркать сквозь зубы, его слова достаточно, чтобы трое угристых парней с «пёрышком-выкидухой» в кармане послушались.
— Посторонись, кореша. Пускай топает!
     И взгляд, брошенный на долю секунды: в нём была не благодарность — нет! В нём затаилось презрение, прогнавшее напускную браваду. Она ушла, покорно прижимая к груди драгоценный футляр, спиной чувствуя раздевающие взгляды.
— А зря... Место менять надо. Сейчас мусора подвалят.
— Думаешь, заложит?
— А то... Чекистка она, батя ейный энкавэдешник. А ты не знал?
— Мой отец тоже красным командиром был в гражданскую...
— Ты и сам командир, да ещё и с гитарой. Тикаем?
     Рыжий с Лиговки оказался прав и даже дал нужный адрес.
     Одетые в бронзу, тоскующие по старому режиму дома, хватающие трещинами плющ, уютные старички на скамейке за шахматами — и музыка! музыка! Оттуда, со второго этажа, упрятанная за чугунные перила балкона, паутину оконной занавески, она всё-таки вырывалась из-под струн! Касалась тонких бледных пальцев, уходила эхом в высокие потолки и, отражаясь пространством и облаками, попадала прямо во двор, по назначению, за высокий разлапистый клён, помнящий кровавый январский бег и разухаб-гулянье прибывшего на выставку Коровьева. Там, за клёном, чуткие уши под вышарканной кепкой с чужой головы ловили каждую ноту, каждое дрожание смычка уже вторую неделю.
— Опять завела свою шарманку,— лениво скажет уютный старичок, передвигая ферзя.
— Учится девка, пусть учится,— слабо сопротивляется голос партнёра.
— Каждый день ведь пиликает.
— Ну и что?
— А зачем?
— Учится, руку набивает.
— Скажешь тоже,— старик в задумчивости сунул ферзя на край чужого поля.— Это шашкой махать — надо твердь в руке чувствовать. Заглушает она, ясно?
— Чего ей заглушать? — недоверчиво переспросил собеседник.
— Разговоры ихние бухаринские да худое про союзников, чтобы народ не услышал.
— Удумал! — уже не так смело возразил второй старичок.
— А то! Зашёл как-то... соли попросить — а на столе книжка раскрытая,— дед перешёл на шёпот.— Есенин, видал?! А на днях газетку выкинули, а там речь Самого карандашом кое-где подчёркнута. А ты говоришь — учится! Заговор это.
     Музыка оборвалась так внезапно, что подозрительный старичок вздрогнул. Занавеска всколыхнулась и пропала, скрипнула дверка, и Она возникла на балконе, высматривая что-то или кого-то во дворе. Когда их глаза встретились, он понял, что нашла. Ругая себя за неосторожность, заставившую покинуть разлапистый клён, юноша спешно ретировался, а вдогонку ему были посланы улыбка и Чайковский со струн.
     Но на следующий день Он вернулся, зная, что играют именно и только для Него. Два обожаемых создания — ЕГО скрипка и ЕГО девушка — слепились в один благоносный восторг, принуждающий забыть развесёлых дружков и вечно усталую мать.
— Гляди. Ухажёр-то опять здесь,— толкнул соседа вечно проигрывающий старичок.
— Связной это. Она ему пиликаньем сигналы передаёт,— проворчал подозрительный.— Погоди, недолго им осталось.
     А Он уже знал номер её телефона, по которому никто не отвечает.
     Когда ждёшь солнца, а внезапно хлынет мерзкий незваный ливень, так же грустно и неуютно от оставшегося с детства чувства обиды и обмана, как и когда собираешься с духом, нарвёшь цветов с городской клумбы и на одном порыве дыхания прибежишь на ставший близким старенький дворик, стряхнёшь пылинки с лучших и, к сожалению, единственных фланелевых брюк, ожидая наслаждения музыкой и собственной смелостью, а в ответ получаешь оглушающую тишину и ждёшь, ждёшь, когда же смычок позовёт солнце. И утомительность, и неизвестность ожидания постепенно наполняются зловещей тревогой, длящейся бесконечно долго. Вот же она! — мелькнул знакомый силуэт за окном,— вышла на балкон, спешно выстрелила потускневшим взглядом во двор и скрылась,— ну почему же не играет?!
     Любое терпение имеет пределы, и, достигнув такого предела, человек способен на всё, даже на решительные скачки по ступенькам и на требовательный звонок в чужую квартиру. Она как будто ждала. Массивная дверь сразу же распахнулась, и в солнечном свете предстала в строгом тёмном платье, в туго стянутой причёске, с решительно сдвинутыми над переносицей гордыми бровями, с припухшими глазками, в руке — неразлучный футляр со скрипкой. Она шагнула за порог и, прерывисто дыша, приказала:
— Идём,— отобрала увядающий букет и отбросила в сторону такого элитного мусоропровода.
     Неприветливый душный вечер, перенасыщенный тревогой и пылью, стелил перед ними тротуары. Красная полоска заката на западе затянулась сгустившейся дымкой. Более часа брели по засыпающим улочкам города, вышли на Невский, где неизменный Александрий хмуро и недружелюбно наблюдал поверх Дворца за размеренным, чёрным, до бесконечности тоскливым движением Невы. Каким же ему ещё быть, если воды текут мимо траурной Петропавловки?
— Уйдём отсюда,— прошептала Она, и это были первые слова, произнесённые за время спонтанного, мрачноватого свидания.
     Как неосторожная кошка, из-за угла прошелестел грибной дождик. Паренёк предложил было посетить кинотеатр, где разбитная Орлова пела о Волге-Волге, но вместо этого поволок спутницу к трамвайной остановке. Верная гитара почему-то стала лишней, неприятно постукивая по спине, приобрела значение желтоватого неудобного горба. А футляр со скрипкой... ох, этот непреклонный футляр, где хранились чудеса звуков, сжимаемый прохладной девичьей рукой, почему ты постоянно возникал между ними, как только мальчишка пересиливал в себе робость и решался обнять и прошептать те слова, что звучат чепухой, но только не во сне? Нет, то не футляр и даже не скрипка. Их хозяйка не желала слов. Её походка, целеустремлённая фигура, решительное лицо — выражали неприкрытое желание отдаться на волю судьбы, но огромные жгучие глаза отталкивали пренебрежением, словно Он, человек, мечтавший играть на скрипке, был чем-то естественным, постоянным, как старая мебель, и не заслуживающим внимания.
     Город уснул. Ещё слегка шелестели двери парадных, ворчливой гусеницей сворачивались за окнами мамы, только что звавшие домой всяких Маш, Коль и Свет, сиротливо поскрипывали брошенные качели, вяло зажигались и тухли глаза многоокого чудовища — Питера, позвякивал одинокий трамвай, словно крохотный колокольчик в лапе новогодней ели. Чрево парка, где он так недавно шалил с друзьями, вытрясая мелочь из карманов незадачливых прохожих, принимало их, вернувшихся из пасти дракона, не съеденных в силу ненужности и бесприютности. Скоро — знакомый дворик с вечным клёном и подступающая досада перед прощанием. Ребята поднимут на смех, если узнают, что их дружбан часа три таскался с девчонкой и не только не «обломал», но едва ли перекинулся парой слов. Они шли совсем рядом, но пропасть между ними, бравшая начало в измученных, затравленных девичьих глазах, теряла свои берега за горизонтами. Пропасть ассоциировалась с музыкой, с вечной тоской Шопена и бешеным вальсом Чайковского. Что общего у гитары и скрипки? Что роднит полярную и белую ночь?
     Скамейка. Простая, неказистая скамейка, над которой прохладная листва напевает свою неизменную журчащую мелодию. Скамейка, на которую они, не сговариваясь, присели. Бережно уложили инструменты: на одном краю — уставшая от болтанки гитара, на другом — строгая, образцовая скрипка в футляре. А между ними — два слегка продрогших силуэта, один из которых, повинуясь вечному долгу мужчины, накрывает плечи другого потрёпанной курткой, рискуя долго дрожать под промокшей ситцевой рубашкой. И эту дрожь никуда не деть, только выплеснуть, зажечь теплом поцелуя; уже осмелевшая рука ложится поверх плеч, уже стыдливо отворачивается месяц, перевидавший на своём веку сотни тысяч поцелуев... Но плечи уходят вбок, оставляя в судорожно сжатых пальцах сделавшую своё дело куртку.
— Не сейчас. Не надо. Ты прости. Всё так... сложно,— она стоит в полумраке, бледнее месяца лицо, призрак спрашивающий.— Хочешь, я сыграю тебе?
     Тонкие руки музыкантши, не дожидаясь ответа, торопливо раскрывают футляр, нервно и трепетно хватают смычок. Остренький, с ложбинкой, подбородок, вздрогнув, элегантно касается подушки на корпусе. Боже, какое наслаждение созерцать грациозную, полувидимую, словно несуществующую фигуру, прислушиваться к замирающему шороху листвы, отступающей перед Огинским! Музыка струится из-под пальцев, и каждый звук, вытекающий из тёмного ночного парка, неземным блицем перемигивается с месяцем и звёздами. Но что это? Фальшь? Ошибка? Мелодия перепрыгивает в визгливую браваду, руки-крылья, пламенный мотор кромсают волшебство, затем — резкое, вызывающее; кричащий от боли протеста инструмент надсадно плачет, не в силах противостоять насилию над ним. Недоумевающий паренёк хватает гитару и подхватывает знакомое:

Мурка — ты мой мурёночек.
Мурка — ты мой котёночек.
Мурка, Маруся Климова...

     Испытывает ожог, наслаждение: Она — с ним, Она — Его! Но внезапно экстаз переходит в разочарование и опустошает. Зачем?! Это же мелодия не для скрипки! Гитара больше не поёт, брошена наземь.
     Безжалостно прерывается дуэт и молчанием скрипки, и режущей ухо тишиной, через которую прорывается стон:
— Дрянь! Только ты во всём виновата!
— Не надо! — дрожь протыкает насквозь ледяными иголками. Он пытается хотя бы криком остановить неотвратимое.
     Но взмах руки безжалостен, удар слишком силён — глянцевый бок скрипки врезается в шершавый ствол клёна.
     «Брян-н-нг»,— на прощание спели струны, и щепки метнулись во все стороны подобно встревоженным голубям.
— Зачем?! За что?!
     Одна из щепок отскочила настолько далеко, что проткнула сердце, и даже слёзы, брызнувшие из глаз, не залечат эту рану.
     Девушка прижалась к Нему и долго рыдала, прощаясь с юностью и музыкой. Но пропасть переросла в пустыню. Ведь это была ЕГО СКРИПКА, и Он почувствовал это. Достаточно было бы тронуть струны, и музыка зазвучала бы сама. Это была ЕГО скрипка...
— Они посадили моего отца. Они... Сделай что-нибудь, ну! Сделай со мной! Что же ты? Топчите, вминайте! Пусто же! Противно... Не могу больше! Прости. Не провожай.
     Одинокий силуэт в чёрном платье, только что превратившийся было в дьявола, опомнившись, выскользнул, бесшумно растворяясь в ночи. Возможно, навсегда.
     Оставленный на скамейке раскрытый футляр зевом гроба ожидал мертвеца. Юноша опустился на колени и с усердием принялся разыскивать во тьме частички смертельно раненного инструмента……………
     ……………Воет за окном, метёт. Стучится в окно пулемётная дробь снежинок. Или опять обстрел? Холодно. Высохшие пальцы с узелками вен тщетно пытаются согреться о бесчувственный бок буржуйки. Слава Богу, голод пока отступил, затаился. Но холодно! Старая, ощетинившаяся ветхостью шуба совсем не греет. Шуба, подаренная ещё мужем... Шаль, купленная сыном... Огонь замирает, дремлет. Узловатые пальцы перебирают треугольники конвертов. «Мама, мы вчера рыли траншеи, я натёр мозоли во всю ладонь. Но это ничего. Я просто представил, что лопата — это моя скрипка, она играет, делает своё дело. Винтовка тоже скрипка, мама. Она так же надёжно упирается в плечо. Как ты там? Не волнуйся, вскоре мы разорвём кольцо вокруг города. И начнут возить продукты. Но всё-таки почему-то страшно. Не представляю, как я буду стрелять. Может быть, тот, кого я убью, смог бы починить мою скрипку?..»
     Мелкие бегущие бугорки огня просят пищи. Толчком из желудка вылетает нож голода. Треугольники летят в пасть буржуйки, и прожорливый рыжий язык слизывает их за мгновение.
     Приезжай, сынок, как можно быстрее! Одиноко и холодно в пустой квартире. Никогда не думала, что она такая просторная. Ещё бы: стулья сожрал огонь, старый сервант обменян на буханку, стол — твой письменный стол! — его хватило на четыре дня. Как страшно ночь бухает артиллерией зениток. И этот вой! Это не метель, это зов в убежище. Приезжай, сынок. Только ты... остался... и спасёшь.
     Трубочкой пепла свернулось «починить мою скрипку», ненасытный язык ждёт. Женщина и огонь ждут твоего приезда, а пока обязаны кормить друг друга, чтобы жить. Непослушные, онемевшие руки раскрывают чёрный футляр, и слой пыли с его поверхности мечется в холоде пространства. Твои жёлтые от клея пальцы нерешительно мяли потухшую папиросу в тот жаркий, душный июнь. Не успели! Струны, где же струны?! Без них — как без лица, жёлтая, склеенная, с зазубринами недостающих щепочек, но целая! хрупкая скрипка вывалилась из женских рук. Почуяв пищу, язык буржуйки встрепенулся. Сейчас он погаснет, и тогда — холод, холод, смерть...
     Мы ждём тебя, сынок, ты поймёшь... Где-то тут был топорик? Гудит, воет за окном. Пасть печи хищно скалится, шипя: «Я люблю... Я люблю скрипки!» Язычок неуверенно шарит, пробуя на вкус полировку инструмента; впился, разгрыз, покрывая чёрной слюной гари. Тепло, тепло. Я жду, сынок.
     Где этот трезвон? За окном? Нет, дверной звонок. Неужели почта? Скрипят под ногами пыльные половицы. Как тяжелы метры до прихожей! Как ломит суставы от каждого движения! Шуба, подобно медведю, навалилась на плечи. Огонь в одиночестве пьёт клей.
     Какая-то девушка. Почему она плачет? Слёзы индевеют прямо на щеках. Сейчас холод по ним заберётся в глаза — единственное, что можно рассмотреть на бледном лице, и тогда эти большие тёмные озёра превратятся в сплошной лёд. Мёртвые, заледенелые глаза, как на фотоснимке. Это не девушка! Фотография! Та самая, что стояла на ЕГО письменном столе. Те же чёрточки бровей, ложбинка на восковом подбородке, губы что-то шепчут. Мохнатая варежка скользнула по тощей сумке с эмблемой «МИНСВЯЗЬ» и упала на порог. В руке протянутый кусочек бумаги.
     Как тяжела шуба! Какой знакомый голос, ЕГО голос:
— Мама, не читай! Не мешай мне играть на скрипке!