Ирина МИЛЯНОВСКАЯ

Красноярск

Постоянный автор «Нового Енисейского литератора», отмечалась дипломами альманаха за патриотичность в творчестве и преданность выбранной теме.

ЗИНА

     В 1906 году родилась девочка Зина. Она была совсем ещё маленькой, когда умерла её мама — женщина двадцати шести лет от роду. Сделали ей какую-то полостную операцию. Пролежала она дня два, тихо истекая кровью, и умерла.
     Отец вскоре женился на перезрелой рябой девице, которую звали тётей Сашей. Стервозная была баба эта тётя Саша. Отец-то, Прокопий Иванович, поколачивал первую жену, а тётя Саша теперь поколачивала его.
     Началось с того, что вскоре после свадьбы Прокопий Иванович пришёл домой пьяным, горя желанием поучить свою новую жену. А та в ту пору рубила капусту. Только Прокопий Иванович замахнулся на неё кулаком, как кулак этот чуть не врезался в выставленный навстречу нож. Опустил руку Прокопий Иванович и сник. Попался...
     С падчерицами и пасынками (их было четверо) тётя Саша обходилась преподло. Сама она их не била, а жаловалась Прокопию Ивановичу, и уж тот колошматил их вовсю. И кормила детей тётя Саша интересно. Бывало, спросит у них: «Детки, вам на обед щи или кашу? Если щи, то каши не будет. Если кашу, то щей не будет». Мать её бранила: «Сашка ты, Сашка! Бессовестная! Что ты делаешь?! Накажет тебя Бог за сирот, накажет...» И Бог её точно наказал. Только было это уже во время войны.
     К тому времени тётя Саша ослепла. Её родные дочери работали при столовой. Бывало, принесут дочери из столовой пирожков с ливером (а тогда с едой плохо было, голодали люди), едят их, а дух мясной так по избе волнами и ходит. Учует его тётя Саша, изойдётся вся, исплачется, просит: «Дайте мне пирожков!» А дочки в ответ: «Да что вы, мама? Какие пирожки? Откуда? В такое-то время? Выдумываете вы всё...»
     Зина, тогда уже тётя Зина, узнала про это и крепко уверовала в Бога.
     Когда совсем невмоготу стало жить Зине у мачехи, забрала её к себе мачехина сестра, моя бабушка Евдокия Егоровна. Прожила Зина у бабушки в хорошей семье долго, а потом пошла в люди. Бабушка научила её, как выбирать хозяйку. «Надо разузнать про хозяйку,— говорила Евдокия Егоровна,— настоящая она барыня или нет. Настоящие барыни (то есть те, что родились в барстве) снисходительные, добрые, в хозяйственные дела нос не суют. А ежели которая из кухарок в барыни попала — берегись! Загрызёт, затравит. Хуже того нет, когда из грязи да в князи».
     Потом были революции, гражданская война, становление Советской власти, а Зина всё работала по людям — и за кусок хлеба, и за спасибо, и за просто так.
     Советская власть утвердилась, Зина стала взрослой. Окончила курсы трактористок. Вышла замуж. Любила она сына Евдокии Егоровны всю свою жизнь застенчивой, трепетной любовью, но почему-то в юности сочла себя непригодной для моего дядюшки и не поборолась за свою любовь. Скромно и тихо отошла она в сторону. А дядя не знал о её любви и женился на другой. Потом, когда узнал, только руками развёл. Видимо, тронут был её любовью, благодарен был за неё, потому что всегда интересовался делами Зины, её судьбой.
     А вышла она замуж за комсомольца-активиста. Муж её часто ездил в сельскую местность и там, где бывал по комсомольским делам, обзаводился женою. Зина не стерпела такой подлости и ушла от мужа. Ушла легко, так как совсем его не любила и не уважала. Сошлась же с ним по свойственному всем женщинам желанию хоть как-то реализовать себя в этом мире в качестве жены и матери. Женой она не стала, но стала матерью.
     Ушла от мужа беременной. А родила-то как! Жила она в частном доме на квартире у одинокой старушки. Старушка как-то надолго отлучилась из дому, а Зина почуяла приближение родов, постеснялась тревожить соседей, сама натаскала воды из колодца, затопила печь, нагрела воды, приготовила бельё, ножницы. Пока тащила в избу последнее ведро, отошли воды. Ребёнок вышел легко, не причинив Зине больших страданий. Она сама всё сделала: перерезала и перевязала пуповину, вымыла мальчика, запеленала его.
     Когда пришла квартирная хозяйка, всё уже было сделано, и оставалось только охать да удивляться.
     Вскоре умер отец ребёнка. Был он в командировке в какой-то деревне, там прихватил его приступ аппендицита. Пока довезли до города, он скончался.
     Сына своего назвала Зина Юрочкой. Встретилась она в то время со своей старшей сестрой Таисией, которая работала в педагогическом институте лаборанткой. Мыла она лабораторную посуду, мыла, да и закончила биологический факультет института. Детей у неё не было, мужа тоже. Зина с сестрой Таисией взялись вместе растить и воспитывать Юрочку.
     Прошло десять лет. Таисия вышла замуж и уехала с мужем в Кисловодск. Вышла замуж и Зина — за колхозника — и уехала в деревню. Неласковый ей попался муж, жадный. Юру не любил, куском хлеба попрекал. Долго бы терпела это Зина — неизвестно, но началась война. Муж ушёл на фронт, а Зина всю войну проработала в колхозе трактористкой, вела и сохранила хозяйство мужа, его дом, скотину.
     Закончилась война. Вернулся муж живой и невредимый. И выгнал Зину с сыном из дома: нашёл себе жену помоложе.
     Зина не больно-то сокрушалась о муже — знала ему цену. Обидно было, что после таких трудов осталась она ни с чем и без крыши над головой. Однако повезло. Деверь тайно свёл со двора у мужа тёлку, продал её, а деньги отдал Зине. На эти деньги уехала Зина с сыном в город и там купила полдома с небольшим приусадебным участком.
     Прошло несколько лет. Зина работала на заводе бетонщицей, сын учился в институте, а по окончании уехал по распределению в Казахстан. Вскоре женился. Зина тосковала по сыну, но к нему не поехала — стеснялась его молодой жены...
     Всю свою жизнь Зина держала связь с моей бабушкой Евдокией Егоровной. Влекло её к ней, к матери единственного обожаемого ею мужчины. Мачеху свою и отца почитала и никогда не жаловалась на них. О её печальном детстве я узнала от бабушки, а сама Зина не сказала ни одного худого слова.
     Была у Зины ещё одна особенность. Ежели с какой-нибудь молодой женщиной приключилась беда и она осталась одна с ребёнком на руках и без крыши над головой, то находила приют в домике Зины.
     А годы мчались... Не стало бабушки Евдокии Егоровны. Умерла тётя Саша, скончался Прокопий Иванович. Состарилась и ушла на пенсию Зина. Настали рыночные времена...
     Знала я, что тётя Зина получала маленькую пенсию, еле-еле сводила концы с концами. Поехала к ней и застала её бодрой и оживлённой. Меня это удивило: сама-то я была огорчена и подавлена.
— Как живёте, тётя Зина? — спрашиваю.
— Хорошо живу,— отвечает.— Раньше мне соседи ничего не приносили, а теперь всё несут: молоко, курицу, мыло... Всё несут.
— Да, теперь в магазинах всё есть, но дорого стоит.
— А мне много не надо,— торопливо проговорила тётя Зина. Тревога, озабоченность и радость причудливо соединились в её голосе и взгляде при этих словах.— А ты слышала про Ленина? Говорят, он нехороший? — прошептала она и оглянулась.
     Я вздохнула:
— У меня от этих разговоров скоро рога на лбу вырастут. Сколько народу погибло! За что? Ради чего?
— Так, видно, положено было,— вдруг чётко и сурово сказала тётя Зина.— Есть такая песня. Сейчас её не поют, забыли. Так вот там сказано: сварил батюшка кашу из сорной крупы, не посолил её, маслица не положил, подгорела она у него. А кто будет эту кашу расхлёбывать? Детушки будут расхлёбывать, детушки. Так-то вот, из этого вся история складывается.
     Вскоре тёти Зины не стало. Она уже совсем старенькая была, а тут ещё трагическое известие пришло, которое совсем её подкосило: погиб единственный её сыночек Юрочка. Тётя Зина не плакала, не кричала, а заторопилась туда, к нему, к своему дорогому и единственному сыночку. Недолго она жила после его смерти. Бог пожалел её.

ПО СПИРАЛИ

     1916 год. Война. В подвале темно и душно. Кое-как горит, задыхаясь, коптилка. Люди сидят, тесно прижавшись друг к другу. В основном это женщины — молодые и старые. У некоторых на руках дети. А там, наверху, идёт бой. Слышны залпы артиллерии. Земля сотрясается от боли и страха. Женщины время от времени крестятся и шепчут молитвы. Среди них, скорбных и перепуганных, сидят две девчонки лет по десять-одиннадцать. Им всё, что творится вокруг, ужасно... интересно и весело. Снаружи рвануло совсем рядом. Посыпалась земля, а у старой тётки напротив отвисла нижняя челюсть, запрыгали толстые щёки. Она тихонько взвыла, поднявши глаза кверху. Это было уже слишком. Девчонки покатились со смеху. Умом они понимали, что обнаруживать свою весёлость нельзя: не время и не место. Но ничего с собой не могли поделать. Они повалились друг на дружку, давясь от неудержимого хохота.
— Как вам не стыдно! — кричат на них женщины.— Там людей убивают, а они хохочут! Что за молодёжь нынче пошла! Ни стыда, ни совести!
     Прошли годы. Одна из этих девочек умерла от тифа в гражданскую войну, а другая прожила долгую жизнь. Она выросла, вышла замуж, родила пятерых детей, пережила все войны, голодовки, лихолетья, на которые так щедра была история нашей страны, и в конце концов превратилась в невысокую, коротконогую, полненькую старушку. Однажды переходила она со своей молоденькой внучкой через железнодорожную линию. Всё, казалось бы, было нормально и ни о чём таком неприличном в ту минуту не думалось, только вдруг почему-то старушка зацепилась ногой за рельс и растянулась во весь свой рост на земле. Да ведь как растянулась! Она летела к земле, растопырив пухлые ручки. На какое-то мгновенье её тело зависло в воздухе параллельно земле-матушке. Смешней этого ничего нельзя было придумать, и внучка её присела от хохота. Она всё понимала, ей было жалко бабушку, больно и страшно за неё. Но она ничего не могла с собой поделать. Её звонкое «ха-ха-ха» рассыпалось над землёй. Старушка, кряхтя, поднялась сперва на колени, а потом и на ноги. (Внучка, отворачивая лицо в сторону, помогала ей.) Бабуля сердито посмотрела на девочку и только хотела сказать: «Что за молодёжь нынче пошла! Ни стыда у них, ни совести»,— как вдруг вспомнила 1916 год, подвал, бомбёжку... и ничего не сказала. Улыбнулась только.

ВИСЕЛЬНИК-КИСЕЛЬНИК

     Дядя Ваня Одинцов сидел на лавочке возле своего дома и предавался невесёлым воспоминаниям, отчасти вслух, отчасти про себя.
     «Захотелось мне как-то выпить, а денег нет. Ну, я, понятно, к жене: «Дай на бутылку». А она мне: «А где я тебе возьму?» Не даёт, и всё тут. И ведь такая жизнь настала, что никак не поймёшь, правду она говорит, что денег нет, или врёт.
     Говорю ей: «Раз ты так — пойду повешусь».— «Вешайся»,— она мне в ответ. Пошёл я в сарай, разыскал там верёвку. Гвоздь загнутый в потолке присмотрел, верёвку продел и задумался. Вешаться-то как надо — за шею? Так это больно. И вообще... Так и помереть можно!
     Вот думал я так, думал, да и придумал. Обвязал себя верёвкой под мышками, влез на ящик из-под пива и стою, жду, когда супруга моя к сараю пойдёт. Слышу — идёт. Я с ящика спрыгнул и повис. Вишу, качаюсь. Не очень-то это приятно, потому как режет под мышками. Надо было дураку верёвку-то обмотать в этом месте чем-нибудь помягче, чтобы не давило.
     Гляжу, в сарай входит наша соседка Аннушка. Увидела меня, ойкнула и ну бежать из сарая. Бежит и кричит: «Татьяна! Татьяна!» Это она жену мою зовёт. Слышу, бегут они к сараю обе. Я вид покойницкий принял: голову набок и язык вывалил. Татьяна как глянула, так и повалилась на пол. А Аннушка, сволочь эдакая, опять убежала куда-то. Ну, а мне висеть-то больно. Я достал ногами до ящика, упёрся в него ногами и жду, что дальше будет.
     Вижу, Аннушка возвращается. Вошла в сарай, на меня не смотрит, на жену не смотрит, а прямиком к погребу. Открыла его и вовнутрь залезла. А вылезла она оттуда — мать честная! — с огромнейшим куском сала, с перчиком, с укропчиком, с лаврушечкой. Дух такой от него пошёл! Она сало — под кофту и приговаривает: «Это мне за труды. Я скорую и милицию вызвала».
     А меня зло взяло. Да знал бы я про это сало, разве стал бы вешаться?! Я бы его на рынке на бутылку выменял. Говорю я ей: «Положи, Анна, сало на место. Стыдно вдову-то грабить». Аннушка побелела вся, положила сало на кадушку и выбежала из сарая.
     Тут, слышу, машина подъехала. Милиция! Вошли два милиционера. На меня ноль внимания. Сразу же к супруге моей направились. Давай её по щекам хлопать, обмахивать, чего-то ей под нос подсовывать. Татьяна стонет, головой машет, не встаёт. Мне как-то не по себе стало. «Чего,— говорю я им,— вы к чужой бабе лезете? Своих нет, что ли?» Как они на меня уставились! Потом один из них встал с колен, подошёл ко мне, пощупал верёвку у меня за спиной да как даст мне по морде — раз, другой, третий. Лупит и лупит без счёта. Я уже красный весь стал, извиваюсь на верёвке, ору, искры из глаз, молнии огненные летят, а он молотит. Второй говорит так это спокойненько: «Брось, Антон. Ещё в самом деле сдохнет. Отвечай тогда за него».
     А тут и скорая подъехала. Мне уж и самому тошно. Опору я потерял. Ящик-то отлетел куда-то. Верёвка режет, морда горит, плачу.
     Врач с врачихой входят. Где пострадавший, спрашивают. «Пострадавшей — женщине — плохо. А этот, что висит, это не висельник — это кисельник. Пусть себе ещё поболтается. Ему полезно».
     Врачи из скорой уселись возле Татьяны, как два белых лебедя. На меня и не смотрят. Потом носилки принесли. Положили Татьяну на носилки и скрылись из виду.
     Милиционеры мне потом верёвку перерезали, сказали, что оформят на меня дело за хулиганство, дадут мне за это восемь лет строгого режима, и уехали.
     Прошло два месяца. Жена выписалась из больницы. Домой даже не зашла, а уехала к своей сестре. На развод подала. Хотел я было к Аннушке присвататься, так она руками замахала: «Что ты! Что ты! Я ведь не Татьяна твоя безответная, я ведь тебе могу и башку топором отрубить за твои шуточки. Иди-ка ты от греха подальше!»
     Вот и вся история. А за хулиганство меня никто не судил. Забыли, должно быть. Морду только висячему набили, и всё».