Дмитрий АГАЛАКОВ

Самара

     Член Союза писателей России. Прозаик. Выпускник Высших литературных курсов Литературного института им. А. М. Горького.

ЧЕЛОВЕК С ЯПОНСКОЙ СОБАЧКОЙ

      Мы жили в одном подъезде большого старого дома. Я — на четвёртом этаже. Сосед, коренастый, уже немолодой человек с тонкими усиками-стрелочками,— на втором. Мальчишкой, пролетая по лестничным маршам вниз, я едва ли не каждый день видел его, начищавшего на площадке обувь почти до неприличного блеска. И не важно, что это было: остроносые туфли-лодочки или солидные осенние башмаки — чёрные, рыжие или коричневые с подпалинами. Сосед выходил на площадку, одетый как на парад: в отглаженных брюках с девственными стрелочками, в белоснежной рубашке, всегда при галстуке. От него пахло хорошим одеколоном. Он чистил обувь по-всякому: выставляя ногу на ступеньку, согнувшись, размашисто и очень ловко нанося удары щёткой по коже; запустив руку в элегантный ботинок, отводя его подальше, а вернее, сам подаваясь назад, прищуривая глаза, точно перед ним стоял холст, а сам он был художником. Священнодействие продолжалось долго. Иногда я спускался с четвёртого этажа мимо занятого любимым делом соседа, шёл в булочную, стоял в очереди, возвращался, болтал с мальчишками во дворе, вновь забегал в подъезд. А сосед всё ещё наводил глянец на свои изысканные ботинки...
     Мы здоровались. Я первым говорил: «Здрасьте». Сосед чинно отвечал: «Добрый день». Я знал его фамилию — Петровский.
     Когда я подрос, то узнал, что коренастый человек был профессором, едва ли не изобретателем, одним словом — учёным. Его сын, Эдуард, был старше меня и учился в английской школе. Эдик слыл заносчивым молодым человеком и во дворе ни с кем дела не имел, за что его не любили и придумали ему некрасивое прозвище — одно из тех, с которым не справиться даже времени. Жена соседа работала главным врачом в местной поликлинике и пользовалась в доме большим уважением. Моложавая статная женщина, размеренная в движениях. Независимо от того, возвращалась ли она с работы или поливала цветы на балконе, она всегда держала голову высоко. Здоровалась она так, точно одаривала особой милостью, впрочем, благожелательной. В нашей семье её звали «Елизавета», и никак иначе. Я очень редко видел эту семью вместе. Было такое ощущение, что отец, мать, сын — каждый живёт своей жизнью.
     Главной достопримечательностью семьи профессора была японская собачка. Рыжая, низкорослая, плосконосая. Я однажды встретился с точной копией этой собачки на выставке японского искусства. Та была вышита золотыми нитями по шёлку — казалось, улучи момент, тронь её за нос, и она лизнёт твою ладонь, а может быть, тяпнет за палец... Никогда я не видел, чтобы собаку выгуливала соседка или их сын. Только сам сосед. Он важно выходил с ней из двора, она семенила впереди, под одним из кустов прилегавшего к дому лысого парка делала своё собачье дельце, а потом останавливалась и, чуть подавшись вперёд, смотрела куда-то. Смотрела подолгу, целиком оправдывая своё восточное происхождение.
     И вместе с ней вдаль смотрел сосед...

     Я вырос. Мы продолжали здороваться с Петровским, но никогда не разговаривали. Я до сих пор не знал, как соседа по имени-отчеству, и был уверен, что это взаимно.
     Со временем я присмотрелся к нему. Несмотря на внешнюю крепость, было что-то в Петровском хрупкое, отстранённое ото всех и вся. Он напоминал большую китайскую вазу — дорогую, стоящую в углу. Эта ваза огромна, она внушает уважение, даже почтение, от одного взгляда на неё охватывает трепет. Но ты знаешь: лучше не играть рядом с этой вазой в мяч, от одного удара она запросто может гулко охнуть и расколоться... Я вообще не понимал, откуда в Петровском эта внешняя солидность, собранность в плечах, которую на первый взгляд можно было принять за сутулость. Наверное, именно так природа защитила его от уличных хулиганов. Встретьтесь вы с игуанодоном, этим несчастным доисторическим произведением искусства,— обалдеете от страха, побежите без оглядки. А ведь он, травоядный, и сам вас испугается! Вот и с Петровским так же. Посмотрят на него хулиганы и ещё подумают, требовать кошелёк или нет. Главное, чтобы он не заговорил. А вот если раскроет рот, скажет ровным голосом: «Простите, как это вы сказали: кошелек или жизнь? Позвольте...»
     А потом я повзрослел. И однажды во дворе человек с японской собачкой спросил меня:
— Как у вас дела, молодой человек?
— Неплохо,— немного удивлённый, отозвался я.
— Учитесь?
— Да.
— И где же?
— В институте культуры, на режиссуре.
— Очень интересно,— заметил сосед.— Высшее образование нужно иметь обязательно. (Только сейчас я разглядел, что зубы Петровского — и верхние, и нижние — были золотыми.) Без высшего образования сейчас никуда.
     ...Прошёл ещё год. И сосед, выгуливая собачку, становившуюся всё более медлительной, вновь спросил:
— Как у вас продвигаются дела, молодой человек?
     Разговор повторился. Но неожиданно вышел на новую тему.
— Не женились? — спросил сосед.
— Нет пока,— ответил я.
— Правильно,— одобрил сосед.— Жениться раньше тридцати глупо. И обязательно нужно выбирать молодую жену, как минимум лет на десять моложе. Вот моя жена моложе меня на четырнадцать лет и три месяца.
     Я понимающе кивнул.
— Всего наилучшего,— попрощался сосед.

     Однажды моя мать поставила Петровского в пример моему отцу:
— Посмотри, у Елизаветы муж совсем не пьёт.
— И что в этом хорошего? — ответил вопросом отец.— Может быть, у него язва?
— У него не язва,— осведомлённо опровергла мать предположения отца.— Просто это потому, что он её любит и не хочет расстраивать. И ещё потому, что Петровский — интеллигентный человек.
     На что отец весьма решительно пожал плечами:
— Значит, все приличные люди в России были неинтеллигентными людьми.
     Нет, по этому вопросу согласия мои родители найти не могли.

     Я вёл весьма разудалую жизнь. Институт культуры бросил. Писал статьи и репортажи для одной из городских газет. Поступил в университет на филфак. Слыл молодым талантом. В моём доме собирались фантастические компании. Один из друзей назвал мою квартиру «Римом». Что и говорить: все дороги вели в этот дом. У меня оставались до утра девушки — до того самого часа, пока дом не начинал медленно просыпаться. Я сумел убедить папу и маму, что это самые обыкновенные посиделки за полночь. (Чай, сухое вино, в крайнем случае — портвейн.) Родители, врачи-шестидесятники, старые добрые идеалисты, согласились с моим аргументом. Я сам этому долго не мог поверить, а потом привык.
     После одной вечеринки с друзьями, проснувшись часов в девять, я вышел на улицу с единственным стремлением — купить бутылку пива. До киоска оставалось шагов десять, когда я нос к носу столкнулся с Петровским. Мы поздоровались, и Петровский сразу уставился на мои башмаки.
— А вот за обувью, молодой человек, необходимо следить каждый день. Обувь — это первый показатель интеллигентности. Помните: если ваши башмаки грязные и пыльные, в приличном обществе с вами и разговаривать не станут.
     Я равнодушно кивал. Никогда ещё тонкие светлые щёточки над верхней губой соседа не вызывали у меня такого презрения, тем более — два ряда золотых зубов. Нет, мне совсем не было стыдно за мои башмаки. Очень хотелось пива. В голове сидела фраза: «Не учи жить, Мойдодыр, без тебя разберёмся».
— И ещё запомните, молодой человек,— наставительно проговорил сосед, когда я уже трогался с места,— что бы с вами ни случилось, даже добрый вечерок накануне, ваш внешний вид всегда должен быть на высоте.

     И вот настал день, когда отец сказал маме и бабушке:
— Кажется, наш сын взрослый, хоть и не любит работать. Правда, учиться он тоже не любит. Я не был счастлив, когда он поступил в этот странный институт на этот странный факультет, я говорю о клубной режиссуре, но бросать его было ещё более глупо. Хочет писать — пожалуйста, совмещай. Теперь университет. Но если уж оказался в таком серьёзном заведении, так надо учиться, а не протирать штаны в академических отпусках. Ему уже двадцать пять. Время, когда пора становиться самостоятельным. И потом, его посиделки с друзьями и подругами до утра мне порядком надоели. (Мама внимательно смотрела на папу, ожидая самых решительных мер. Но случилось совсем уже непредсказуемое.) Нам стоит разменяться,— выдохнул отец.— И лучше это сделать раньше, чем он женится. (Кажется, папа хотел сказать «на ком-нибудь», но сдержался.) Пусть лучше уменьшится жилплощадь, чем дом превратится в ад кромешный. До этого и так уже недалеко.
     Мама неожиданно согласилась. Бабушка промолчала.
     И начался размен. Долгая изнурительная процедура, связанная с подачей объявлений в газеты, со всеми этими невероятными сокращениями, для которых требовался как минимум профессиональный дешифровщик, походами в маклерские конторы, с осмотрами квартир по всему городу. С претензиями мамы насчёт «нашей хорошей квартиры» и других «плохих квартир». Или, наоборот, «таких хороших», рядом с которыми «наша квартира» выглядела весьма убого. С суетой, от которой наступало безразличие ко всему, даже к будущей свободной жизни. С вечно плохим настроением мамы и стоическим спокойствием папы. И с выговорами бабушки, что не дадут в своей старой квартире, в доме, где она прожила полвека, помереть спокойно. И ещё со многим-многим другим.
     Через год размен нашёлся. Маме, папе и бабушке доставалась двухкомнатная квартира в старом городе, мне — однокомнатная в отдалённом микрорайоне.
     За день до отъезда я вышел из своего двора, где носился ещё мальчишкой, зацепил губами сигарету, закурил. Большая квартира неожиданно стала чужой. Тюки, чемоданы. Стопки книг. Одинокие шкафы. Очень важная часть жизни уходила — и ничего уже с этим нельзя было поделать. Даже не верилось. Теперь одному только Богу было известно, что ожидало впереди моих родных и меня самого.
     Я выстрелил бычком в кусты, когда увидел широкую серую тень, стоявшую недалеко у дерева. Присмотрелся: кажется, тень тоже смотрела на меня. Потом она двинулась в мою сторону,— приобретая силуэт крепкого человека, пожилого, медлительного,— шагнула в неяркий свет фонаря. Но прежде из темноты, семеня, выкатился рыжий клубок. Как и всегда, японская собачка не обратила на меня никакого внимания. Даже не обнюхала моих брюк, как это делали другие собаки. Просто посмотрела через соседа, уже почти бывшего, и тут же потеряла ко мне всякий интерес.
— Добрый вечер, молодой человек,— вежливо проговорил интеллигентный сосед.— Слышал, вы меняетесь?
— Да,— нехотя ответил я.
     Мне отчего-то было стыдно в этом признаться. Прожить семье в одном доме добрых пятьдесят лет — не шутка. Здесь выросла моя мать, умер дед, боевой полковник, состарилась бабушка. Наконец, этот старый двор был первым моим миром, казавшимся огромным, необъятным.
— Собрались жениться? — понимающе спросил сосед.
     Я пожал плечами:
— Да нет. Просто так.
     И мне ещё больше стало стыдно: получалось, что по моей прихоти (а по чьей же ещё?) рассыпается семья. Может быть, я просто невероятный эгоист? Избалованный мальчишка? И таким останусь навсегда, даже когда поседею?
— А вы знаете, это правильно,— неожиданно одобрил меня сосед.— Молодым нужно жить отдельно.— Он сделал кислую мину, покачал головой.— Плохо жить со стариками. Наш Эдуард, как только выдалась возможность, сразу сбежал. Но ему легче: у его жены маленькая квартирка в центре Москвы. Он ведь у нас нейрохирург, уже доцент, работает в столичной клинике при институте... А как ваша учёба, позвольте спросить?
     «Господи,— подумал я,— начинается...»
     И сказал:
— Ничего, потихоньку.
— На каком вы сейчас курсе?
     Ещё один нелепый вопрос.
— Сейчас я в академическом отпуске.
     Сосед неодобрительно откашлялся.
— Высшее образование необходимо, без него — никуда,— вынес он всё тот же приговор.— Ладно — моя профессорская кафедра. Эти кафедры получают и полные бездари. Но если бы в своё время я не проявлял усердия в учёбе, разве бы я изобрёл свой снегоход?
— А вы изобрели снегоход?
— Да. Аналогов нет во всём мире. О нём писали многие западные журналы,— он вновь откашлялся, на этот раз куда более милостиво.— Вообще, у меня более ста изобретений. Если быть точным — сто три. Только при нашем бардаке в стране разве кому-нибудь нужны изобретатели? Вот и со снегоходом то же самое. Правда, у меня хотели его купить американцы. Профессор, мой коллега, Билл Джеферсон с Аляски, даже приезжал в Москву ради этого. Мы там с ним встречались, коньяк пили, Эдуард был с нами. Так вот, по поводу снегохода — я отказался. Хочу, чтобы моё творение осталось в России. Сын меня ругал последними словами, а я не сдался. На житьё, слава Богу, хватает. Один архангельский завод взялся за мой проект. Вот теперь раз в два месяца катаюсь туда. Не знаю, что из этого получится.— Он замолчал, следя за пасущейся рядом собачкой. И вдруг, точно вспомнив о чём-то необыкновенно важном, спросил: — Вы сегодня бокс смотрели?
— Бокс?
— Да, чемпионат мира? — глаза соседа как-то странно, лихорадочно заблестели.— Сегодня были тяжеловесы...
     Я вспомнил, что два часа назад, когда переключал программы в поисках одного французского фильма из серии «интеллектуальных», наткнулся на двух здоровенных жлобов, месивших друг друга на ринге. Ещё отметил, что жлобы (негр и белый — классическое сочетание) были настоящими великанами, сам ринг — просто загляденье. Это для тех, у кого фантазия дальше полёта кулаков не идёт. Наверняка престижный мордобой! Бокс я не любил, а французский кинематограф, наоборот,— очень любил, и поэтому боксёры, едва появившись, сразу же были отправлены мною обратно — в сумрачную утробу телевизора.
     На лице вопрошавшего соседа всё ещё была надежда, что его собеседник хотя бы чуть-чуть разделяет восторг от недавнего телевизионного зрелища.
— Так, краем глаза,— смущённо ответил я.
— Ну, что вы,— сочувственно протянул сосед,— это же были такие поединки! — И следом он назвал с десяток различных фамилий, не говоривших мне ровным счётом ничего, перечислил достоинства спортсменов, их вес (который можно было сравнить с весом племенных быков), вкратце пересказал «блестящие» биографии.
     Я смотрел на говорившего взахлёб соседа как на сумасшедшего.
— Значит, бокс вы не любите,— разочарованно проговорил сосед.
— Знаете,— постепенно приходя в себя, честно признался я,— не очень...
     Я уже хотел было сказать соседу, что этот вид спорта — откровенное варварство, что сами боксёры — все как один травматики. Много чего ещё я хотел наговорить этому странному и немного смешному человеку, но не успел.
— Как вы неправы,— покачал головой сосед.— Это же — искусство! Я вам это говорю как мастер спорта.
— Кто? — переспросил я.
— Я вам это говорю как мастер спорта по боксу, молодой человек. Бокс — это великое искусство!
     «Всё это — форменное издевательство,— думал я.— По-другому не скажешь...»
— А вы знаете, каким я был боксёром — о-го-го! — сосед неожиданно браво выпятил грудь.— Был такой популярный фильм — «Первая перчатка». Помните?
     Конечно, я помнил этот фильм. В общих чертах. Как и многие другие старые ленты. Всё потому, что бабушка, начнись по телевизору что-нибудь из её молодости, всегда сажала меня рядом. И комментировала, почти всегда предвосхищая события. Например, ещё в начале фильма она обязательно должна была кивнуть на отрицательного персонажа: «А этот-то — предателем окажется». Или: «А председатель-то её бросит».
     Я кивнул: мол, не лыком шиты.
— А помните главного героя?
     Ещё бы не помнить — воплощение мужественности тех лет! Я даже могу процитировать многозначительную фразу бабушки, брошенную с упоением во время одного из просмотров: «Переверзев, молодой ещё!» Подобный комментарий, впрочем, касался почти всех состарившихся, когда-то архипопулярных и любимых бабушкой, актёров.
     Я опять кивнул.
— А другого,— одобрительно и азартно продолжал сосед,— с кем он дрался на ринге в заключительной сцене?
     Тут я сдался:
— Не то чтобы очень...
— Так вот, Юрий Рогов — настоящий профессиональный боксёр. По тем временам — заметная фигура. Я встречался с ним на ринге в Ленинграде, в шестьдесят первом году. Выиграл он. Правда, без нокаута, по очкам. Но многие эксперты считали, что я дрался не хуже.
     На моих глазах всё тело «хрупкого» соседа наливалось силой, от этого ощущения невозможно было избавиться. И в первую очередь вся эта нежданно-негаданно явившаяся мощь сходилась в его крепко сбитых плечах, в этой профессиональной для драчунов в перчатках сутулости. Что ж, думал опешивший я, это по-английски: быть джентльменом с виду и иметь хорошие кулаки. Тем временем японская собачка остановилась у брючины хозяина, насторожилась, глядя в темноту ближних кустов.
— Да я и сейчас ещё в хорошей форме,— продолжал сосед.— Чуть что — сразу в лоб.
— То есть?
— Если вам встретится хулиган, что вы будете делать?
     Вопрос был серьёзный: и впрямь, что буду делать? Я пожал плечами:
— Это всё зависит от хулигана. С одним можно подраться, а от другого лучше и убежать.
— А вот я без разговоров: апперкот — и в нокдаун. Под нижнюю челюсть,— просто пояснил сосед, стремительно выбросил кулак, и тот оказался ровнёхонько под моей челюстью.— Самый хороший удар. Запомните. Но применять только в крайних случаях. Челюсть вылетает сразу. Или лбом — в переносицу,— Петровский резко качнулся в мою сторону, и я едва успел отступить.— Опасный удар, ломает нос — запросто.
     Я попытался поймать запах алкоголя. Наверное, Петровский вдрызг пьян. Потянул носом. Нет, спиртным от него не пахло. Кажется, сосед и впрямь был трезвенником.
— Помните, в начале перестройки кругом очереди были — за спиртным? — неожиданно спросил сосед.
— Помню,— отчего-то уже сконфужено признался я.
— Вот было времечко,— лицо соседа повеселело, в глазах появилось что-то охотничье, точно он был волком, вышедшим на долгожданный заячий след.— Я, бывало, очередь займу, а сам к продавцу. И вот тут по-левому уже никто не пройдёт, а если кто решится, тому несдобровать. Как уж меня только люди не называли! Даже те, из очереди, которых я и пытался защитить. Говорили: старик, а настоящий бандит. Жена давно перестала со мной ходить,— с мальчишеской гордостью добавил он.— Говорит, гулять с хулиганом не буду. Ты, мол, только драк и ищешь,— и он усмехнулся, показав золотые зубы.— А что, я в свои-то семьдесят два могу за себя постоять! И не только за себя...
— Вы выглядите значительно моложе...
— Я знаю,— просто ответил Петровский.— Дайте-ка мне вашу руку.
— Зачем? — осторожно спросил я.
— Дайте-дайте.
— Нет, не стоит.
— Давайте руку, говорю. Померимся силами.
— Я верю, вы — сильнее. Я же на ринг не выходил...
     Но сосед, не долго думая, уже схватил мою руку... Я вспомнил, как лет восемь назад отдыхал на одной турбазе и там познакомился с компанией волейболистов. Один из них, Миша Краюшкин, верста коломенская, говорил, что встретиться с его кулаком — то же самое, что встретиться с летящим навстречу локомотивом. Это была точно такая же рука, если не крепче...
— Сжимайте,— приказал сосед.
     Я сжал.
— Сильнее... Ещё сильнее... Ну же... Нет, молодой человек, это никуда не годится. Никуда. Вам нужно брать эспандер и тренироваться. Каждый день... Микки, ты ещё не спишь? — обратился он к собаке, тронув поводок.
     Та подняла к нему голову, обратив к хозяину приплюснутую мордочку, и... ничего не ответила.
— А боксировать я стал ещё до войны,— проговорил сосед,— в Московском авиационном институте. Хороший учитель мне попался. Из дореволюционных стариков. Он как раз и был консультантом в том самом фильме, в «Первой перчатке». Да мне и на фронте бокс не раз помогал.
— Так вы... воевали? (Я едва не сказал «ещё»).
— Конечно. Я же говорил вам, мне сейчас семьдесят два. Как раз закончил первый курс института — а тут война. Ушёл рядовым, под Берлином был уже капитаном. Там меня и ранило — осколочным. До сих пор шрам — через обе лопатки. Врачи думали, не выживу — выжил. В институт вернулся с орденом Красной Звезды. Уже через два года был мастером спорта по боксу. И кандидатом по лёгкой атлетике. Потом в своём же институте вёл секцию бокса. А когда его окончил, меня отправили в Самару — на авиационный завод. В конструкторское бюро. Тут я и женился... Елизавета,— едва он произнёс это имя, глаза его потеплели,— моя жена, как только увидела меня, сразу влюбилась. Я был мужиком что надо!
     Он похвалился — вновь по-мальчишески — и улыбнулся чему-то, что собеседника его совсем не касалось.
— А вы, молодой человек, ещё не женились?
— Нет,— отозвался я.
— И не торопитесь. А жену обязательно выбирайте моложе себя лет на десять. А то и побольше. Мне было тридцать четыре, Лизавете — двадцать. Самое то. И мой вам совет: бросайте курить. Зачем вам это нужно? Одышка, закупорка сосудов. Зубы желтеют...
     И он улыбнулся мне двумя рядами золотых зубов.
— Мне-то все на ринге повыбивали,— в заключение сказал он.— А когда-то у меня были превосходные зубы!.. Микки, идём домой. Доброй ночи!
     Что же случилось? Да, собственно, ничего. Фарфоровая ваза на самом деле оказалась из дамасской стали. Просто искусно расписана красками, добротно покрыта лазурью. Цинично? Может быть. Зато верно.

     А на следующий день моя семья уехала из этого дома. Бросила старую большую квартиру. Но я никак не мог привыкнуть к своему новому жилищу. Спальный микрорайон на краю города, похожий на лабиринт. По ночам — сумрачный, затаившийся, где то и дело бранятся собаки, вышедшие с хозяевами на прогулку. И если там гуляет ветер, вдруг пришедший с Волги, то сразу превращает каждого пешехода в маленький парусник, раздувая одежду, полоща всё — до самого крохотного лоскутка. Того и гляди унесёт. А если сорвёт кепку — то за ней не угнаться. И каждый божий день я ездил через весь город к своим, на обед или ужин. И мне казалось странным, что они — там, а я — здесь. И как это можно: прожить день и не увидеть свою мать, отца, старенькую бабушку, которая после первой ложки сваренного ею супа непременно ждёт от тебя похвалы.

     Прошло года два, может быть — чуть больше. Я не появлялся в своём старом доме. Он почему-то стал для меня чужим. А мать всё ездила туда — к подругам, а потом возвращалась и была печальной, расстроенной, хотя и тщательно скрывала это. Я понимал, что ничем не могу помочь ей. И рад был бы повернуть время вспять, да поздно...
     На новой квартире редко собирались мои друзья. Это уже был не Рим, куда ведут все дороги,— окраина империи. Приезжая в город, я однажды увидел его другим. Понял, что совсем не знал его. Что этот город жил уже за столетия до меня, моего рождения. Я точно шагнул в другое измерение. И вот это была настоящая тема.
— Я вчера была в нашем доме,— как-то за обедом сказала мать.— У Петровских собачка умерла, эта их, японская. (Петровский, японская собачка: тени из прошлой жизни!) Старенькая уже была,— пояснила мать.— Хотели взять точно такую же. А потом передумали. Трудно с животными расставаться...

     Университет меня тяготил. Я увяз в академических отпусках. Мне вдруг стало скучно учить те предметы, которые были обречены на забвение сразу после очередной сессии. Зато во всех газетах для меня были открыты двери. Я больше не писал репортажи, но слыл даровитым публицистом. Меня увлекали исторические вехи края — земли, на которой я вырос. За каждым старым особняком некогда купеческого русского города я старался увидеть его обитателей, строивших этот город. Дворяне, купцы, архитекторы и художники. Чьи имена создавали его историю. Я уже всерьёз задумывался о книге, где смог бы проложить для своего читателя увлекательный путь — назад через столетия.
     Членам семьи, вдруг неожиданно постаревшим, оставалось только следить за тем, как очередное увлечение поглощает их сына и внука — «непутёвого», как однажды сказал отец.
     Череда событий, важных и незначительных, проходила мимо, радостью или печалью касалась нашей разлетевшейся по разным квартирам семьи. И среди этих событий неожиданно прозвучало ещё одно.
— А ты знаешь, что у Петровских несчастье? — так же за обедом, когда я пришёл в гости к своим, спросила мать.
     Я сразу представил профессора-боксёра — невысокого, но могучего старика с усиками-стрелками, в начищенных до блеска башмаках. Семьдесят пять (или сколько там?) лет — это немало. Тем более в стране, где мужчины в среднем не доживают и до шестидесяти. Мне было откровенно жаль его. Очень жаль...
     Я вопросительно посмотрел на мать.
— Елизавета Константиновна умерла,— первый раз она назвала её по имени-отчеству.— Сердце.— Мать покачала головой.— Каково теперь её мужу? Эдик с женой в Москве.— Вздохнула.— Однажды она мне сказала, что первые несколько лет после их свадьбы её муж каждый раз, возвращаясь с работы, приносил ей цветы. И только потом, когда она повзрослела, взяла дом в свои руки, запретила ему это делать. Чтобы деньги зря не тратил. Последнее слово всегда оставалось за ней... Теперь он совсем один. Даже их японской собачки больше нет.

     Полгода спустя, осенью, я проезжал на трамвае мимо своего дома. Решил выйти, побродить по окрестностям, зайти к друзьям детства. Я уже шёл вдоль дома, приближаясь к арке, когда оттуда вышел грузный, но крепкий старик. Впереди него семенила низкорослая японская собачка — ещё подросток, настоящее вислоухое солнышко. Они остановились недалеко, как обычно, у первых деревьев парка — в двадцати шагах от дома. Я пригляделся: на старике был с иголочки костюм, не самой последней моды, но, тем не менее; в его начищенных башмаках, как в лужах, сверкало осеннее солнце.
     Сбавив шаг, я полез за сигаретами и зажигалкой. Закурил. Хотел подойти, но передумал. Зачем? Заветов Петровского я не выполнил: жил, не расписавшись, со сверстницей; один институт бросил, другой не закончил. А вот курить, напротив, продолжал. Постоянной работы не имел: жил на гонорары от разных изданий. И даже ничего не изобрёл. А рассказывать старому боксёру о будущей книге, которая ещё неизвестно когда напишется, вряд ли имело смысл. Я опустил голову, взглянул на ботинки. Сегодня утром я протирал их мокрой тряпкой, но сейчас они выглядели пыльными, неухоженными... Да и Петровский вряд ли захотел бы мне что-нибудь рассказать, тем более посоветовать.
     Я уже твёрдо решил пройти мимо, но остановился... Японская собачка натянула поводок чуть влево, хозяин неспешно шагнул за ней. И тут рыжий клубок обернулся — на того подозрительного типа, что растерянно врос в землю у стены дома. (И глаз не мог отвести от симпатичного четвероногого существа.) Я подумал, что сейчас она тявкнет, хозяин обернётся — и увидит меня. И тогда случится то, чему лучше не быть. Я не понимал почему, просто чувствовал это. Но собака не тявкнула. Забыв о случайном пешеходе, она уже смотрела в сторону остановки. Там подходили трамваи, из них высыпали люди. Другие занимали их места. Туда же смотрел её хозяин, ссутулившийся, ставший, казалось, ниже ростом...
     И я завернул за угол — мне в другую сторону...