Олег КОРНИЕНКО

Сызрань

     Родился 6 февраля 1954 года в селе Раговка Полесского района Киевской области. Окончил 1-е Харьковское военное авиационно-техническое Краснознамённое училище и Курганское высшее военно- политическое авиационное училище. Около 30 лет прослужил в Сызранском высшем военном авиационном училище лётчиков. Майор запаса. Участвовал в афганской войне, за что награждён медалью «За боевые заслуги». Печатался в центральных журналах «Аврора», «Смена», «Советский воин», еженедельнике «Литературная Россия», коллективных сборниках издательств Киева, Москвы, Самары. Председатель Самарского областного отделения Товарищества детских и юношеских писателей. Член правления Самарской областной писательской организации. Лауреат литературных премий «Город» (1999) и «Признание» (2006). Член Союза писателей России.

ТЫСЯЧЕЛИСТНИК

— Бабушка! — кричу я, уронив кухонный нож.— Я пальчик порезал.
     Испуг, порождённый болью и видом крови, несёт меня через весь огород. Увидев моё заплаканное лицо, бабушка бросает работу.
— И как это тебя угораздило? — то ли жалеет, то ли ругает она меня.
     Оглянувшись, бабушка выщипывает несколько каких-то мохнатых стебельков, трёт их пальцами и осторожно прикладывает к ране; боль постепенно утихает, и я успокаиваюсь.
     «Раньше йод и зелёнку в деревне мало кто знал,— вспоминаю слова бабушки,— поэтому лечение, если поранишься, было одно — тысячелистник. Его и искать не надо — повсюду растёт».
     Когда в нашей семье кто-нибудь болел или за помощью обращались соседи, бабушка, не спеша, шаркая комнатными тапочками, проходила в спальню и, опершись сухой рукой о край старой деревянной кровати, по-старчески кряхтя, становилась на колени. Под кроватью, в царстве полумрака и пыли, в картонных коробках хранились высушенные стебли, корни и цветы.
     Бабушка стелила старую, пожелтевшую от времени газету и бережно выкладывала на неё содержимое коробки, пока не находила нужный пакет или связанный пучок. Занятая поисками, бабушка не замечала моего присутствия, и я со стороны мог наблюдать, с какой осторожностью она берёт каждый пучок, как внимательно изучает его через сползшие на нос очки.
     От пыли щекотало в носу, я чихал, но бабушка, обнаружив меня, не гнала, а усаживала поближе. Продолжая перебирать венички, пакетики, мешочки, она говорила о лечебных свойствах находящихся в них трав. Благодаря цепкой детской памяти я и сейчас узнаю, если встретятся, зверобой, душицу или «медвежье ухо».
     В нашем доме не было той стерильной чистоты, так характерной для современной городской квартиры с крашеными полами, обоями и полированной «стенкой». Именно в эту простоту деревенского быта, наполненную нужными в хозяйстве вещами, тянуло меня всегда.
     А какие она пекла пироги! На широких противнях они исчезали в прокопчённой пасти печи, чтобы появиться через некоторое время румяными, источающими неописуемый запах прожаренного сдобного теста.
     Это было на праздники. А ещё были будни, не уступающие им: ржаные блины, как «колесо машины», которые мы, намазав сливочным маслом, уплетали за обе щёки, и «деруны», или, как правильно поясняет белорусская национальная кухня, драники.
     Чтобы рассказать о них кому-нибудь из своих друзей, мне для начала приходилось опускаться до выражения «картофельные блины». И это звучало настолько примитивно и серо по сравнению с тем объеденьем, какое представляли они, не только тушенные в сметане, а хотя бы просто со сковороды: румяные, вприкуску с прозрачными шкварками или с простоквашей.
     Годы давали о себе знать: болели руки, болели голова и ноги,— и что бы бабушка ни делала по хозяйству — она быстро уставала. Тогда она садилась на длинную некрашеную скамью у окна, что выходило в сад, устало шевелила пальцами ног.
     Некоторое время она сидела неподвижно, точно прикидывала: а всё ли сделано? Затем, наклонив голову и охнув, она отрывала от скамьи своё невесомое тело и медленно направлялась к комоду. Скрипела дверца, и бабушка доставала коробочку из-под фиолетовых чернил, где хранились «таблетки от головы» — «пятирчатка». Приняв лекарство, бабушка проходила в спальню. С этой минуты от нас с братом требовалось одно — тишина. Но разве мы тогда понимали это? У нас была своя жизнь, свои дела и заботы. Мы бегали, стучали дверью, шумели...
     Бабушка появлялась через мгновение. В дрожащей руке у неё был дедов ремень. Лицо её, маленькое и смуглое, выглядело усталым и жалким. Била она не больно, но я, как волчок, вращался на месте и орал в надежде, что громкий плач — признак боли и покаяния — удовлетворит расстроенную бабушку. Впрочем, она и сама вскоре бросала ремень, садилась на ту же скамью у окна и начинала плакать.
     От вида слёз нам становилось не по себе, и мы, продолжая реветь, принимались просить прощения. И бабушка, конечно, прощала.
     Она умерла через три месяца после того, как я стал курсантом военного училища. Тщетно пытался я объяснить командиру роты, что после смерти матери бабушка заменила её. Её посчитали дальним родственником, а потому на похороны меня не отпустили.
     Через неделю я получил письмо от дяди. Он сообщал, что похоронили бабушку на городском кладбище, что в пяти километрах от села, возле отца и матери, рядом с большим кустом сирени.
     Спальню бабушки облюбовал вернувшийся из армии брат. Он быстро потеснил всё в комнате — сундук и шкаф для одежды, коробки с травами,— стеллажами для книг и журналов. Теперь в пропахнувших травами картонных коробках хранились многочисленные тома беллетристики.
     Больно было видеть, как исчезает последняя память о близком человеке, осознавать личную причастность к этому, поскольку ни я, ни дядя не смогли, а точнее, даже не пытались противостоять этому книжному нашествию.
     И я за целый месяц отпуска не нашёл времени сходить на кладбище. Что это — эгоизм или непонимание того, что наша любовь нужна не только живым, что помнить о ближнем нужно не только когда он рядом, но и когда его нет больше с нами? Ведь главное наше предназначение на этой земле — творить добро. Только в этом случае у нас есть надежда остаться в памяти потомков. А много ли я добра сделал?
     Осенью я не поехал на юг, как планировал, в рапорте на отпуск указал адрес бабушкиной деревни.
     Знакомый куст сирени без листвы стал почти прозрачным, за ним ещё издали я заметил гранитную плиту. На ней было высечено знакомое до боли лицо бабушки. Ограды, как на других могилах, не было, и я свободно подошёл к могилке и положил на поросший барвинком и другой кладбищенской травой холмик букет таких обычных, но дорогих мне цветов тысячелистника.