Мила РОДИНА

Московский Московской области

     Работала преподавателем в средней школе, учителем в музыкальной, руководила детским хором. В 2009 году окончила заочное отделение Литературного института имени А. М. Горького.

ПОСЛЕСЛОВИЕ К ДЕТСТВУ

      День только зачинался, а уже этот вежливо-холодный женский голос бесстрастно выговаривал ему на ухо:
— Недостаточно средств для установления вызова. Пожалуйста, пополните ваш счёт…
     Михаил, беззвучно выругавшись, отработанным движением правой руки засунул мобильник в карман куртки и тут же, щёлкнув рычажком поворотника, начал перестраиваться с левого ряда в правый, чтобы пришвартоваться к торговому безликому зданию, облицованному блоками из синего блестящего пластика. Как много таких теперь стало по городу — находок современной архитектуры, похожих на разложенные детали «Lego». Там, на кассе, в угоду прожорливому телефонному счёту он частенько оставлял свои кровные, такие летучие и такие неприлипчивые к его кошельку, сотенные. Михаил медленно двигался вдоль тесного строя широкозадых иномарок, нервно дёргая головой в поиске свободного места для своего старенького «жигулёнка». И вот ему повезло: он заметил, как один из припаркованных ранее автомобилей, внедорожник, осторожно пятясь, начинает выезд. Михаил подал назад и встал, ожидая завершения манёвра. Но не успел тот отъехать на расстояние своих внушительных габаритов, как другой «рыдван», БМВ запылённо-вишнёвого цвета, лихо вынырнувший откуда-то из-под арки, вкатился в освобождённый «карман», счастливо и нахально подмигивая автостопами.
     Первые секунды две Михаил обалдело смотрел на это нахальное подмигивание, на третью секунду ярость — мгновенная, резкая, жгучая! — окутала его и взрывной волной выдернула из-под руля. Выскочив из машины, он сделал несколько пружинистых шагов и увидел, как почти одновременно, сразу с обеих сторон, из распахнутых дверец-крыльев «рыдвана», массивных, с профессионально замутнёнными стёклами, выгружаются двое. На первый беглый взгляд они казались абсолютными клонами друг друга: оба в тяжёлых чёрных сапогах и в чёрных же куртках-кожанках на крутых, по-жучьи округлых спинах; оба с крепкими, стрижеными под машинку яйцевидными головами, которые начинались сразу же от воротников. Но, подойдя к БМВ на расстояние багажника, Михаил невольно приостановился, его возмущённый жест повис в неопределённости. Бойцовский дух заметно притух — он ожидал увидеть перед собой мальчишку-лихача или, по крайней мере, ровесника, но никак не зрелого мужчину. Самодовольной полуулыбкой развернулось к нему скуластое, обветренное турецко-египетскими ветрами лицо, окаймлённое у глубоких залысин обильной проседью. Облокотившись о ребро раскрытой двери и выкатив бычью челюсть, водитель ждал его приближения. Другой яйцеголовый тем временем, стоя поодаль, громко и яростно ругался с кем-то в сотовый телефон.
— Нет, что за дела? Разве так делают? — нервно поправляя очки, уже как-то вяло возмутился Михаил.
— Да только так и делают, Маруся,— развязно пробасил водитель и широко осклабился.
     Михаил вздрогнул: что-то смутно знакомое почудилось ему и в тоне, и в этом странном, нелепом обращении. Но он не посмотрел ему в глаза, а почему-то вперился в его межбровье, в жирную складку с забившимися в неё чахлыми волосками, и неожиданно для самого себя сказал:
— Ерыгин?
     В ответ складка дрогнула, распрямилась. С недоумением ветвистые брови задрались вверх, и Михаил понял: не ошибся…

     Он был худ и несмел, восьмилетний мальчик. К тому же слаб здоровьем: его иммунная система то и дело давала сбой, не пропуская мимо ни одного зловредного вируса, проносившегося над округой. В родном дворе... да, сказать по правде, и в классе... ни к кому у Мишки не было особой привязанности. Товарищи по «пряткам», по стоянию в голодной очереди школьного буфета — были, а настоящих друзей не было. Их заменяли книги и... кошка. Бездомная блохастая кошка, шустрый зверёк пего-рыжего окраса с неожиданным белым разводом на лбу. Она мало чем напоминала тех флегматичных попрошаек, что в надежде получить подачку готовы с жалобным мяуканьем преследовать каждую авоську с колбасой, заглядывать в каждый жующий ребячий рот. Она была из породы молодых дичков, с рождения вкусивших ядовитую прелесть свободы и научившихся не доверять никому, а уж тем более людям. Не существовало таких колен, в которые бы она хоть раз потёрлась, таких рук, которые бы осмелились её погладить. Никому в голову даже не приходило её как-нибудь называть, для многих она была просто «Брысь».
     У Миши она стала Муськой. Хотя, надо признать, такая перемена никак не отразилась на её существовании: и названной ей не стало жить слаще. От кого ей только не доставалось: и от жизнерадостного карапуза, который, едва завидев её вызывающе торчащий хвост, тотчас же, оставив свои песочные «куличики», спешил запульнуть в кошачью хребтину лопаткой; и от пьяненького мужичка, в чью неверную поступь она, опасливой трусцой перебегающая через тропинку, чтобы юркнуть в спасительный подвальный рай, ненароком вдавалась лбом; и тогда он со злобой пинал её ногой.
     Нет-нет, Муська не была совершенно заброшенной: каждодневно у подножия подъезда находила она и ошурки от колбасы, пахнущие жиром и копчением, и разломы домашних котлет, и рыбьи хвостики, разложенные на газетке. Подкармливала её сердобольная хромоножка тётя Валя, которая каждое утро спускалась нарочно со своего второго этажа. Во всех лестничных пролётах была слышна её палка, глухо отстукивающая каждую ступеньку. Он же сам почти каждый полдень делился с Муськой своим «учебным пайком», как в шутку называл Мишка бесплатно выданное ему в школьной столовой молоко в крошечном, на четверть литра, пирамидальном пакетике. Поравнявшись с рифлёным фартуком балкона нижнего этажа, он отбрасывал надоевший портфель на траву и, согнувшись в три погибели, заглядывал в лаз. Ох и шибало оттуда кошачьим духом! А может, это был запах отсыревшего войлока? Он «ксыкал» и «муськал» тихонько, заговорщицки, точно эти звуки были паролем, и ждал, когда из глубины подвала высунется, наконец, заветный лоб с белым рваным пятном. Тогда по-собачьи цепко он вгрызался зубами в бумажный пакет, терзая его неподатливую плоть, пока на губах и под пальцами, стискивающими пакет возле рта, не появлялась белёсая прохладная струйка. Обтерев о полу школьного пиджака руку и сплюнув застрявшую меж зубов бумажную мелочь, он медленно заливал молоко в подходящую для этого плошку — была ли это порожняя консервная банка или пластмассовая баночная крышка — под самые краешки. Так что иногда от избыточности оно перетекало через край, образуя на обросшем трещинами асфальте быстро растекающуюся лужицу. Потом дипломатично отходил чуть в сторонку и даже приотворачивался, делая вид полной своей незаинтересованности. Он знал, что иначе Муська ни за что не вылезет из своего логова.
     Не проходило и двух минут, как она, воровато отстреливаясь зелёными глазищами на все стороны, подбегала к налитому лакомству; но не сразу принималась за еду — была недоверчива и осторожна, как все полудикие кошки. Пригнув голову с реагирующими на каждый звук чёрными ушками-локаторами и вздрагивая на более резкий, она обходила плошку кругом, принюхиваясь к ней с подозрением, и только после этого начинала лакать, не забывая всё же время от времени оценивать обстановку. Мишка стоял, не шелохнувшись, и из-под чёлки наблюдал, как осторожно, словно пробуя, опускается в плошку её бледно-розовый язычок, как робко он делает первые два-три маха вперёд-назад, и-и-и… вот уже с чавкающим торопливым звуком, словно бельё в руках спорой хозяйки, он вовсю полощется в молоке. Сердце Мишкино пело — никого так близко Муська не подпускала к себе!
     Однажды Мишка, возвращавшийся с тренировки, услышал невообразимый ребячий гвалт со стороны гаражей, своими железными спинами заслоняющих от посторонних глаз пустырь, избранное место для дворовых игрищ. И через весь этот вороний грай — чьё-то визгливое: «Давай! Давай! Гони на меня!» Он насторожился: не может быть, чтобы так гоняли мяч… Зайдя за гаражи, он сразу понял причину столь необычного оживления — вместо мяча ребята дворовой команды гоняли... Муську. Верховодил в сборной Сергей Ерыгин, которому было лет шестнадцать, не больше. Но слушались его и старшеклассники, и вчерашние «домашние» мальчишки.
     Словно опасного хищника охотники в доисторические времена, палками и самострелами травили они кошку. А Муська! С её-то лисьей хитростью и увёртливостью даже и не пыталась выскользнуть, прорваться через кольцо жестокого круга, между продымлёнными пылью кедами, ёрзающими по вытоптанному и лишь местами жёстким травьём поросшему полю. А только как-то нехотя и затравленно, прижав уши, шипела, если выпад мальчишеской руки был особенно резким, и, пригнувшись к земле, словно хотела сделаться незаметнее, отпрядала то в одну, то в другую сторону. Но он-то знал, откуда взялась эта её неуклюжесть и желание срастись с землёй: котят, невидимых ещё, не родившихся, носило её обвислое кошачье брюхо.
— А-а, Миш-шок… — вместо приветствия процедил Лёха Зубарев — Зубок, чумазый, нахальный мальчуган лет тринадцати в замызганной рубахе с надорванным воротом и по локоть засученными рукавами, кривляньями, ужимками и чёрной кудлатой головой похожий на цыганёнка.
     Сказал и, заметив его движение втиснуться в оцепление мальчишек, пребольно наступил ему на ногу. Под ресницами его стало сыро, он невольно отступил, и тогда тот локтем и грудью начал напирать на него, оттирать ещё больше назад. Другие из Серёгиной своры последовали его примеру. Мишка уже не различал лиц и голосов, где чья рука, нога, кто что сказал.
— Ну ты, очкастый, не встревай! Или хошь, чтоб ввалили?
— Да ты что? Маленьких обижать нельзя-я…
— Да что он под ногами всё время путается?! Дать ему по шее…
     Отброшенный к соседнему гаражу, Мишка стоял и проклинал свою душонку за трусость, проклинал руки за то, что не успели ещё обрасти бойцовскими кулаками. А ребята всё продолжали юродствовать:
— Мишок-Мишок — наклал в горшок.
— Нет-нет, он у нас уже большо-ой. Без провожа-атых ходит.
     Мишка нахмурился и опустил голову. С ним действительно до недавнего времени, пока он досконально не освоился на дороге и не выучил маршрут, в спортивную школу ходила его старшая двоюродная сестра, гостившая у них.
— Отпустите Муську. Зачем она вам?
— Да не переживай ты так, Маруся. Чо с твоей муркой поделается? Поиграем чуток и отпустим,— за всех громко, с широкой улыбкой деланного дружелюбия ответил Сергей, поверх голов глядя Мишке прямо в глаза. Потом, пошуровав у себя в брюках, предложил: — Хошь конфетку?
     Он был страшным сластёной, этот высокий мускулистый подросток, почти взрослый парень. Крупные грубоватые черты лица. Выпуклые скулы. Прямой увесистый нос. Крутой подбородок. В лице его не было ничего неприятного или отталкивающего, скорее наоборот, оно подкупало своей широтой и открытостью. Подкупало и обаяло. Из-под жёстких тёмно-русых волос, отросших, перестоявших все школьно-официальные сроки стрижек, из-под которых лишь невзначай, при ходьбе или потряхивании головы, открывались колосья бровей, разлапистых, основательных, выбивался его немигающий, дерзко-бесстыдный глаз. И ещё, как знак особого мужского отличия, величиной с грецкий орех на шее у него топорщился кадык-ходунок, предмет великой зависти мальчишек.
     «Ерыгинцы» удивлённо переглядывались: такое обращение, да ещё к салаге, было им в диковинку. Они знали непримиримый воинственный характер своего предводителя, щедрого на резкое слово и скорую расправу, и потому не могли понять, почему вместо того, чтобы раз и навсегда сделать из этого хлюпика мокрое место, он всякий раз любезничает с ним, разыгрывая царское благодушие. Не понимал и Мишка. Лишь годы спустя сам для себя он нашёл объяснение: это с малолетней шпаной, детьми двора, Сергей мог управляться по законам улицы — другого закона они, обречённые родительской рукою на самовыпас, попросту не знали. С маменькиными же сынками, по каждому щелчку и подзатыльнику прибегающими домой уткнуться в передник, связываться, а тем более начинать открытую войну, он опасался. Тут нужны были иные методы, скрытые, подпольные. Но тогда Мишка ничего такого не знал. Стоял как потерянный — ни «тпру», ни «но». Возмущённый басок Сергея заставил его вздрогнуть. Совсем по-мужицки, зло, грубо и грязно орал он, будто и не он минуту назад сладко елейничал:
— Ты к-куда? Тварь! Не убежишь.
      Мишка метнулся вперёд, и уши его заполохнуло жаром: у Сергея в руках была старая штакетина, и толстый кривой гвоздь штыковым отростком торчал из неё. И вот этой-то страшной штакетиной он размахивал у самого кошачьего брюха. Мишка вмиг позабыл о своей никчёмности, о своём страхе. Он таранил чужие плечи, чужие спины, вбиваясь клином в живую, но бездушную цепь, и через стиснутые зубы всё повторял и повторял:
— Не троньте её. Не троньте…
     И голос его уже не просил — приказывал, он был звонким и бесстрастным. Когда же он совсем уж было влез в пробитую им брешь, раздался пронзительно-отчаянный, совсем младенческий не то вопль, не то плач — это Муськино «помоги!» взлетело к небесам.
     «Не успел»,— пронеслось в голове.
     Но в ту же секунду увидел, как Муська тяжёлой трусцой уже бежит вдоль дощатого забора. Слава Богу, спасена!
     Однако на другой день Зубарев с подленькой улыбкой сообщил:
— А ведь прохудили мы твоей кошаре шубку-то, подпо-ортили. Не веришь? А пойдём — рисуночек тебе покажу.
     На пересечении тротуарной и проезжей линий пунктиром вели к подвалу их дома бурые следы, отчётливыми жирными кляксами и многоточиями растянувшиеся на асфальте.
     Мишка вскипел:
— За что? Что она вам такого сделала?
— А всё равно ей не жить. Раз Серёга сказал: «Убью»,— значит, точно убьёт.

     В начале октября, после первых заморозков, сменивших надоевшую осеннюю распутицу, у Муськи появилось потомство. Возле качелей и на детской площадке, с первыми заморозками ставшей удобным местом для посиделок, только о том и говорили. И каждый мечтал о котёнке: вот как бы он прижимал его к груди, вот как бы качал на ладошке-лодочке, вот как бы гладил по мягкой шёрстке, вот как бы спускал перед ним к самым его лапкам бумажный, соблазнительно шуршащий бантик — листик тетрадный, сложенный и перетянутый ниткой. Мишка же, в отличие от тех, кто видел в котятах лишь забаву — для многих они были чем-то вроде живых пупсиков,— считал, что детёнышей вообще нельзя отлучать от их матери,— по-взрослому, по-мужски так считал. Однако время шло, и пока юные кошатники готовили почву для переговоров с мамами, двор обнесло жутким и каким-то неправдоподобным слухом о том, что принимать-то, собственно говоря, уже и некого. Мишка, потрясённый тогда чёрной этой вестью, взбежал на родной четвёртый этаж и с порога заревел:
— Она всех, всех закопала! Там, в палисаднике! Я её ненавижу! Ненавижу! Она хуже фашистов!
     Он долго не мог успокоиться и всё твердил, утирая кулаками припухшие веки:
— Её надо судить! Её надо в тюрьму!
     В конце концов, мама сама заразилась его горем. Подсадив Мишку к полотняному мешочку с сушёной вишней — это было её домашнее универсальное средство на все случаи жизни,— она помчалась разыскивать виновницу Муськиного материнского сиротства, бабу Катю.
     Многое из того, что рассказывала мама о том своём походе, со временем забылось, но долго ещё держались в памяти странные, вроде и похожие на обычные, но будто нарочно исковерканные слова старой женщины, той самой бабы Кати. Той, что когда-то, много лет тому назад, приехала в наш город из деревни. А надо сказать, слово «деревня» в Мишином представлении означало вовсе не конкретный населённый пункт с каким-то своим названием и с какой-то своей краеведческой особенностью, а некий огромный край. Край деревянных изб, круторогих коров и непролазной хляби в колеях за околицей.
     Ну так вот. Эта баба Катя жила вместе с пьяньчужкой-дочкой в квартирке на первом этаже, за страшными железными прутьями. Как в тюремной камере всё равно.
     «Наверное, что-то натворили,— каждый раз, проходя мимо этих окон, думал Мишка.— Зря ведь за решётку не посадят»,— так мудро рассуждал он. Пьяньчужку звали тётя Аля, хотя на самом деле её весьма затруднительно было принимать за тётю — она носила всё мужское: серую болоньевую куртку, размера на два большую; синюю с отворотом лыжную шапочку; бесформенные свитера; со звёздочками штопок трикотажные брюки, вытянутые под коленками. И даже нос она носила мужской — крупный, мясистый, с синюшным отливом. Вот с этой «тётей-не-тётей» баба Катя делила не только жильё и стол, но и немудрящую работу уборщицы. Одной с запоем и мытьём лестничных клеток тёте Але было не справиться.
     Бабу Катю мама нашла за лифтом. Та, в плохонькой вязаной кофте, в широкую бело-коричневую клетку шерстяном платке, гармошкой сбившемся к холке, кряхтя и присвистывая беззубым ртом, возилась возле трубы мусоропровода — отскабливала пристывшую к кафельному полу нарость.
— Баб Кать, тут детвора волнуется… Куда это котята Муськины делись?
— Куды делись, куды делись… А утопила я их, и всех делов,— без тени смущения отвечала баба Катя с тяжёлым сопением, не меняя своего рабочего положения, только глаза слегка скосила. Она вдруг оторвалась от швабры и, шаркнув затёкшими ногами, медленно, по-стариковски выправила спину, до конца уже не распрямлявшуюся.— А вот… В энтом самом ведёрке…
     И она носком своего войлочного ботинка «прощай, молодость» поддала по глухо звякнувшему боку алюминиевого ведра, да так, что грязно-пенная муть всколыхнулась в нём, чуть выплеснувшись с краёв.
— Да как же?..
— Да так же. Вон их скоко, безродных-та! А то — жалостливые все. А как грязь вывозить — вас нету.

     Шли дни. По ночам стало совсем холодно. Закружил первый снежок. Кошку с белым расплывчатым пятном во дворе почти не видели. Но если она и появлялась, то это была уже не та Муська, что раньше. Это была её тень. Тощая и облезлая, бродила она на задворках дома, там, у забора, где грудами лежали рулоны строительного утеплителя — стекловаты, по которым так здорово было ходить, воображая себя балансирующим на спортивном бревне. От её врождённой пугливости не осталось и следа, она никого уже не боялась, ничего не ждала. Медленно и как-то рассеянно перебирала она лапами по развалам брошенного бытового хлама, по старым отсыревшим доскам и время от времени, ни к кому не обращаясь, издавала странный звук, похожий на последний придавленный сип умирающего.
     А потом Мишка заболел. За окном висело низкое, снова осеннее дождевое небо, а он, размалёванный в зелёную точечку, лежал в постели с тяжёлой формой обычно пустяшной ветрянки. Лежал на своих высоченных подушках и не ведал о том, что Муськи больше нет.
     Лишь спустя десять дней, когда заканчивался его карантин, мама призналась ему, зачем приходил к нему приятель его Вовка Вьюнов.
— А мы котёночка заведём. Хочешь?
— Какого котёночка! — сердился Мишка на попытки мамы хоть чем-то утешить его.
     Ерыгин с дружками всё-таки выловили Муську. Сначала, затянув ей на шее верёвочную петлю-удавку, они вздёрнули её на заборе, а потом, уже мёртвой, Сергей саморучно вспорол брюхо. Складным перочинным ножиком.
— Я сам видел. Когда все бегали к забору поглазеть, не пошёл… а потом не выдержал, хотел проверить, врёт Зубок или нет,— колупая пальцем отставший от стены клочок обоев, мрачно рассказывал Вовка. Помолчал, пожал плечами.— Мешала она этому чёрту Ерыгину, что ли?
— Да она всем мешала! — неожиданно зло отпарировал Мишка.— Теперь зато никому не мешает. Довольны?
     Вовка обиделся.
— А на меня-то ты чо орёшь? Чо я-то мог сделать? Сам-то вот…
     Он вдруг понял, что дал маху, но не продолжать уже не мог.
— Сам-то… хорошо устроился,— сердито сдвинув брови, сказал он.— Он, видите ли, боле-ел! А ещё говорил: спасу, спасу. Спаси-итель, тоже мне...
     Той же злополучной осенью объявился дядя Коля, Ерыгин-старший. Кто говорил — после очередной отсидки, кто — с северных заработков. Никто не знал, за что во второй же вечер свой в кругу семьи долгожданный отец семейства метелил своего Серёгу. Если бы за кошку! Но избил он его зверски за что-то другое. А отгостив в родных пенатах с неделю, ушёл. Ушёл налегке, без слёз и без проводов. Туда, откуда и пришёл,— в неизвестность. А Сергей долго ещё ходил, прихрамывая, с пухлыми бинтами под шапкой, и его было жалко. С души отлегло. Мстить расхотелось.

— Мишшок! Мишка! — воскликнул Ерыгин, воскликнул так радостно, словно встретил старого закадычного друга.
     Михаил нахмурился и несколько отстранился, испугавшись не в шутку: вдруг, чего доброго, полезет обниматься. Но до этого не дошло.
     Закончив свои шумные переговоры, человек, которого Ерыгин привёз, окликнул его. Нет, для этого ему не понадобилось слов; как подзывают дворняг, сочным призывным свистом да кивком головы подозвал он его.
     И Ерыгин, вмиг потухнув, заспешил к нему. К своему хозяину. Михаил спокойно провожал его широкую, сильную, но такую послушную спину.