Анатолий ГРЕШИЛОВ

Железногорск
Родился в Белгороде. Работает в проектном институте, заслуженный архитектор России. Автор сборника стихов. Публиковался в № 6/2007 «Нового Енисейского литератора».

НЕДОЛГОЕ ОЖИДАНИЕ ДОЖДЯ

     Праздное солнце воскресного утра оттеняет видимый только ему слабый след поперечной канавки на песчаной уличной дороге. Прокопали её прошлой осенью. Редкие машины, гружёные выше бортов белой сахарной свёклой, встряхивало над нею и, словно дань за проезд по их улице, в дорожной пыли оставалось несколько корнеплодов. Их мыли и разрезали на «мармеладки».
     Справная, как булочка, буланая лошадёнка, в трофейной сбруе с остатками плюмажа, катит фанерную кибитку с надписью «Хлеб». Следом трусит жеребёнок. Тонкая пыль виснет над дорогой и, осев светло-серым налётом на молодые тополиные листочки, возвращается в колею.
     Пашка любит вставать в выходной день пораньше. Сторона их улицы южная, и потому лавочка у ворот уже тёплая.
     Деревянный столб уличной электропроводки с треугольными ранами от монтёрских кошек (из которых, если поковырять веточкой, иногда вылетают осы) и фонарём, похожим на Лизкину панамку, уронил длинную тень, до половины двуногую от вкопанных в землю рельсов-пасынков. Тень косо пересекает дорогу и медленно перемещается в сторону новой школы, построенной два года назад на послевоенном пустыре среди одноэтажных частных домов с деревянными заборами, заросших руин и привычных, оглаженных дождями и пацанами воронок. Робкий ветерок скучает по бумажному змею-монаху с длинным хвостом из связанных матерчатых полосок.

     На соседнем с Пашкиным доме прибит флаг на белом свежеструганном древке. Алый льняной язычок лижет выщербленную старинную кирпичную кладку бывшей купеческой обители, приютившей сразу после войны пять семей в пяти комнатах. Общий двор без ворот и калитки занят сараями с кроликами, дровами и углём, а ещё голубятней и огородиками-лилипутами, выгороженными чем придётся. Свободным оставлен лишь проезд к дощатому холодному туалету для бочки золотаря. Общее ветхое крыльцо у ворот латают постоянно. Только у Славки, одноклассника, пристроен отдельный вход с новым крыльцом и кухонькой. Там вечерами у открытого окошка посиживает с газетой его отец, бывший фронтовик, гвардии капитан Иванов. Он единственный на всю округу партийный, потому и зовут его просто: Коммунист. Однажды они со Славкой по-соседски кидались через забор земляными комками. Случайно Пашка попал в газету, над которой «клевал» отставной капитан с потухшей «Герцеговиной Флор»…
     Вечером мать поведала о проступке отцу, пришедшему с работы и, судя по отсутствию мимики на лице, заходившему по дороге в «Ветерок». Он, мрачно выслушав, обрубил:
— В коммунистов камни стал бросать. Взрослеет.

     В крайнем окне жёлтым пятном, которое хочется вытереть, — древнее лицо ничейной бабки Ангелины. Никто не знает, на что и как она проживает в комнатке, похожей на кладовку. Говорили, что будто она — бывшая дворянка или родственница купца, построившего когда-то этот дом. Её побаивались, как и много чего: сглаза, голода, тёмно-синего «воронка», Шурку и его братьев. Однажды Пашка поймал на себе её слезящийся без ресниц взгляд и удивился его безобидности под жуткими сросшимися бровями. Этот почти робкий взор напугал его больше, чем если бы он наткнулся на ожидаемый злобный и ненавидящий. Скорее всего, старуха просто плохо видела.

     Во дворе Шурка Лошак длинной ореховой удочкой с тряпкой на конце «поднимает в гору» голубиную стаю. Недавно снова «вышел». Сквозь прозрачную сетчатую майку, как чернила на промокашке, синеют наколки. Ночью стучали в крайнее окно. Выглянув, Пашка понял: это к Шурке. Спутали во мраке номера домов. Он указал человеку с чемоданом на соседний дом, где в крайнем окне обитает Шурка. У них перевалка для едущих из тех самых мест.
     Пашке тоже хочется завести голубей, вот только никак он не научится подбрасывать их вверх так же лихо, как Шурка. Как ни выкручивает руку, голуби летят боком или хвостом вперёд.
— Ну что, Пашка, когда принесёшь? Я жду.
— Да дома кто-то всё время. Вот голосовать пойдут…
— Лады.

     Пашка едва прикрыл за собой калитку, входя в свой неоглядный двор, как вдруг, взрывая хрупкую утреннюю благодать, возопил уличный громкоговоритель: «Нам песня строить и жить помогает…»
     С проводов осыпались воробьи, звякнул цепью пёс Артур, не выглядывая из будки. Крякнул отец, умываясь из бочки с дождевой водой, а мать явилась на высоком крыльце с гудящим примусом и, глядя из-под ладони на неслышный биплан с алым шлейфом «Все на выборы!», объявила:
— Дождь будет, давно пора.
     И правда, надоело для полива носить на грядки воду вёдрами из уличной колонки от самого угла. Под звуки бодрящего марша на грядках стройнее вытянулись перья первого бледного лука, и разом кончилось утро. Ещё недавно пустынная, улица медленно наполняется людьми в «выходных», по случаю праздника, одеждах. Скоро она уподобится муравьиной тропе, где все дефилируют к школе-«муравейнику» и обратно. Редкая возможность узреть всех знакомых разом, как бывает на свадьбах и похоронах. По годам считался человек наверняка давно ушедшим в иные миры, но предстаёт вдруг, поддерживаемый каким-нибудь очень дальним родственником, пугая ветхостью в первые мгновения.

     Подружки-соседки, успевшие сбегать в школу, ладно упокоились на лавочке, попирая резиновыми ботами лузгу от семечек и пытливо разглядывая прохожих.
— А это кто?
— Ты шо, не знаешь? Это же её мужик.
— А разве… А ребёнок чей?..
— Да ты шо!
— А эта-то — пава южная, никому не нужная. Тю, глянь, щёки накрасила.
— Говорят, на курорт, что ли, ездила…
— Да ты шо, во блядь.

     Отец стесняется выходить на улицу в чём-то совсем новом. Намеренно топчется у кучи песка, чтобы запылить новые парусиновые туфли. Ему в тягость многолюдье. Высморкавшись на землю и закрыв глаза козырьком полувоенной фуражки, вздыхает и толкает калитку. За ним гуськом мать, младшая сестра и Пашка. Лёгкий платочек, повязанный на матери, и платье сестры — из одного модного цветастого ситца. Перед школой Пашка расправил нагрудный карман вельветовой курточки с обшитыми серым сатином рукавами. К карману привинчены воинские знаки: звёздочка в венке и два танка стволами в обе стороны от звезды, как бы охраняющие и защищающие её. Иногда в фантазиях ему представляется, что он не тот, кого знают как стеснительного школяра, но кому доверено особое секретное задание, а левая рука в кармане — для кого-то намёк, что он, возможно, вооружён.

     Вот уже парусиновые туфли шоркают по кирпичной брусчатке главной аллеи пришкольного скверика. По бокам две круглые клумбы, обнесённые зубчатым кирпичным поребриком, побеленным известью. Той же известью выбелены тонкие тополиные стволы на высоту метра от самых корней. Многолюдно, но почти не видно знакомых.
— А разве психованным разрешено голосовать? — тихо спрашивает кто-то рядом с отцом.
— Да все мы… — отвечает тот, махнув рукой и привычно заложив её за хлястик фуфайки. А Пашка замечает в дверях школы грузную фигуру уличного сумасшедшего Буйного. От его огорода, что рядом со школой, отрезали немного, когда обносили школьный двор оградой.
     Над входом уже знакомый призыв: «Все на выборы», а по бокам знамёна в новеньких флагодержателях — красное и другое такое же, но с синей полосой у древка.
     В небольшом, по-утреннему прохладном вестибюле тесновато от букетов белой сирени, многочисленных указателей со стрелками и лозунгов, среди которых заметнее «Школа — твой второй дом». За длинным столом, под гипсовым изваянием вождя, председательствует директор школы Ярополк Левкович. Историю о ноге, потерянной им на вражеской мине, знают все.

     Вот и Коммунист понёс в вытянутой руке, как нечто хрупкое, выданный ему бюллетень и передал бумагу Славке. Тот опустил её в урну, опечатанную сургучом и запертую навесным замочком. Таким Пашкина мать запирает на ночь сарай с углём и погреб с картошкой. Два пионера, стоящие навытяжку, вроде часовых на посту, салютуют пионерским приветствием каждому голосующему. Веснушчатая отличница в белом школьном фартуке и сутулый парень, смотрящий себе под ноги. Неожиданно и пугающе резко вскидывает он руки-рычаги. Коммунист в ответ взял под козырёк.
     Прошаркала ватными бурками бабка Ангелина, жуя запавшим ртом без губ. Никто не входит в единственную кабину, непонятно для чего предназначенную. Она похожа на примерочную в магазине под довоенным красивым трёхэтажным домом в центре города.
     Когда неожиданно в неё протиснулся Буйный и даже задёрнул за собой штору, председатель привстал и переглянулся с двумя молодыми людьми, мирно сидящими под щитом с расписанием уроков. Видно как под короткой тяжелой шторой косолапо переступают яловые сапоги…
     Дойдя до середины пути к урне, Буйный уронил лист, а низко нагнувшись — портсигар и ещё что-то покатившееся. На упавшем бюллетене даже издали можно было заметить чернильные полосы зачёркивающих линий и фиолетовые приписки от руки. Все видевшие это не поверили своим глазам и замерли от тяжёлого предчувствия неминуемого громоподобного разоблачения и возмездия. Но, наоборот, стало совсем тихо. Разом умолк лёгкий гомон в вестибюле. Молчало и уличное радио. Пионеры не шелохнулись, когда Буйный неаккуратно запихал свой листок во всеядную щель и зацокал каблуками по стрелке «Актовый зал». Недолго пошептавшись с молодыми людьми у расписания уроков, председатель, поскрипывая протезом, уединился в своём кабинете. Пашка знал, что только там есть телефон, единственный на всю округу.
     «Почему портсигар выпал из кармана некурящего Буйного?»
     Точно такой портсигар был передатчиком в кино о бдительных пионерах, выследивших матёрых диверсантов. Кино было что надо. Про войну. Изводил только ломкий голосок сзади:
— Это немцы? Это наши?
     Из темноты попросили:
— Дайте людям смотреть.
В ответ прозвучало на весь зал:
— Я тоже люд!
     Похожий портсигар нарисован и в книжке-памятке для населения, возвращающегося в места, бывшие под оккупацией.

     Там их всюду поджидали германские мины-сюрпризы — будто случайно забытые или утерянные манатки: зажигалки, игрушки, губные гармошки, солдатский сидор или даже велосипед с фарой.
     «Да ведь он шпион!»
     Тут же решил следить за Буйным. Тот уже поднимался по лестнице, к перилам которой были прибиты бобышки, чтобы воспрепятствовать лихой езде на перилах. Большой холл на втором этаже, куда выходят двери старших классов и где строятся школьные линейки, служил ещё и актовым залом. На крохотной сцене плотный военный с пустым рукавом, заправленным под офицерский ремень, немного путаясь, читал лекцию о том, как спасаться от взрыва нового оружия — атомной бомбы. Следовало быть в белых одеждах, отражающих свет и тепло. Лечь за каким-нибудь препятствием, приблизительно так, как аккуратно нарисовано на плакате. Пока Пашка представлял себя в белых одеждах, лежащим под глухим цоколем школьной ограды, Буйный о чём-то спрашивал лектора. Тот отвечал, что у каждого яда есть противоядие Главное — не паниковать, слушать сообщения по радио, проявлять организованность, дисциплину и бдительность. Пашке показалось, что на последнем слове он как-то по-особенному посмотрел на него и даже чуть заметно кивнул в сторону Буйного.
— И ходить в белых одеждах, — добавил кто-то сзади.
     Объявили, что готовится выступать с воспоминаниями о войне учительница французского Мила Ивановна, служившая переводчицей в эскадрилье «Нормандия-Неман». А также — что, как все знают, работает буфет.

     Буфет устроен в классе литературы и русского языка. Почти все парты куда-то вынесли, а оставшиеся используются как столы. Набор продуктов — ошеломляющий по случаю всенародных выборов. Кроме редких конфет-подушечек — неведомая красная икра, копчёные рёбрышки, конфеты в обёртках, мандарины и нарезанный хлеб в вазочках даром. Это всё будоражит самые глубины подсознания, откуда всплывает нечто складывающееся в слова: «Голосуй, и эта роскошь станет для тебя повседневностью; ну, если уж не тебе самому, то детям — без всякого сомнения. Ты понял?»
     Потом уже на вечерних лавочках говорили, что с утра в продаже были молочные поросята и какие-то ананасы, а подтвердить может купивший и то, и другое Онисим Метогуз с параллельной улицы. Коммунист назвал это брехнёй и призвал не точить лясы, ибо евреи свинину не едят, а муляж ананаса выставили для красоты из кабинета биологии. Правда, Онисим действительно спрашивал у буфетчицы, указывая на ананас жёлтым ногтем профессионального фотографа:
— А воесь вот шо такое?
     Обсуждали и уж совсем нечто невероятное: будто скоро можно будет в любом количестве и свободно купить патефонные иголки, ниппель для велосипеда и даже тончайшие иглы с ручками из узкой металлической ленты для прочистки примусов.
— И пилки для лобзика? — допытывался кто-то из сумерек.

     Сегодня у Славкиного крыльца — гости. Старшие сёстры с мужьями и племянница Лизка.
     А ещё их соседка-вдова, захмелевшая от вишнёвой настойки, то ли жалуясь, то ли наоборот, кивает на долговязую младшую дочку:
— Тянется вверх, как сорная трава, не успеваю одёжу перелицовывать.
     Долговязый Коммунист, в гимнастёрке без погон похожий на железного дровосека, вышел на середину двора, как актёр на сцену. Щуря левый глаз и вытянув вверх костистую руку, показывает, как, стоя на чужой мостовой, среди развалин, на глазах гансов и их фрау подстрелил из личного офицерского пистолета немецкого орла, горделиво парившего над поверженным Берлином.

      В открытое окно буфета льётся: «…Ёще не вся черёмуха к тебе в окошко брошена…» — и заглядывает белая скульптура горниста на квадратном постаменте в центре клумбы.
     Слышно, как в углу за партой чокаются и резко выдыхают: «Ху…»
     Это ещё не голосовавшие, но спозаранку мучимые жаждой Шурка и кореш Фитиль, опозоренный на всю улицу тем, что его забраковали в военкомате и не взяли служить в армию. Шурка в новых — праздник же — сатиновых шароварах с отглаженными, как бритва, стрелками. Шаровары заправлены в сапоги с короткими халявами гармошкой. Его можно было бы принять за подростка с внезапно и грубо постаревшим лицом, когда протискивался со стаканами к прилавку, минуя очередь.
— Ещё треба, чи шо? — пропела буфетчица, выпятив нижнюю губу, чтобы сдуть чёлку с глаз.
      Шурка поставил стаканы на прилавок и, подняв два пальца, открыл рот, в намерении, наверное, пробасить: «Два по двести!»
     Но вдруг услышал чёткий, отрешённо-спокойный голос, будто вещал диктор по радио:
— Эй, ракло, очередь одна для всех.
     Поражённый неожиданной смелостью и убедительной простотой речи, Шурка застыл, высоко воздев два коротких пальца с треугольными чёрными ногтями, словно казал желающим для прочтения грубые лагерные наколки.
     Не признав голоса Буйного, брякнул:
— Фитиль, подержи мой макинтош, тут какой-то гомеопат курлычет!
     Буйный резко и крепко взял его за ухо и вывел вон. Кулак, державший ухо, был не меньше головы, к которой это ухо крепилось. Это насмешило лоснившуюся буфетчицу, отчего она и прыснула:
— С гулькин нос, а туда же.
     Они прошли мимо председателя, через зал голосований, вестибюль и вышли на крыльцо. На аллейке задержались, пропуская чету Скрипко с дочкой и безногого фронтовика на тележке с гремящими подшипниками вместо колёс. Двигался тот, отталкиваясь от земли руками с деревяшками, похожими на штукатурные тёрки.
     Окаменевшему председателю отчего-то подумалось, что вот сейчас и его, председателя, Буйный грубо выведет, ухватив за ухо, как нашкодившего двоечника, а потом и всех членов комиссии, и даже агитатора Фаину Леонидовну! Впрочем, она, должно быть, выйдет сама, прикрывая ушки музыкальными пальчиками. Он тяжело встал, помогая себе руками, и удалился, прихрамывая, в кабинет с телефоном.

     Шурка выскользнул, когда они пересекли улицу напротив его дома. Пылая ухом и матерясь, Лошак кинулся к крыльцу, схватил лежавший там топорик и метнул его в Буйного. Ударив обухом в плечо, томагавк отлетел, словно был резиновый. Буйный сгрёб Лошака и, запнувшись, упал на него подобно могучему спиленному дереву. Высоко замахиваясь, много раз ударил сверху кулаком, будто стучал по столу, чего-то требуя, но не мог вспомнить, чего именно. Пополз на четвереньках, шаря топор.

     Словно запоздалые листья прошлогодней осени, порхают над крышами домов и сараев жёлтые и красные листовки, щедро сброшенные с кружащегося над праздничным городом самолёта. Буйный нашёл топорик и в ярости запустил его в небеса. Прошив чужую голубиную стайку, снаряд растаял в мерцающем бумажном облаке.
     Мать и соседка, старая дева Зоя Скрипко, увели Шурку с разбитым носом и губами по узкому коридору мимо злобно шипящих примусов в комнату, навсегда пропитанную каким-то разящим духом. Он ударяет в нос при входе с улицы и своей неопределимостью ещё долго мучает память, которая всё пытается с чем-то его сопоставить.

— А мне кажется, он не шпион, — прошептала Елизавета, вкусно жуя макуху и одновременно затягивая ленты на косичках.
— Почему же?
— Не знаю, у него плечо болит, глянь, как ему больно.
     Пашка присел на лавочку. На другой стороне улицы, на крыльце школы, три милиционера и Ярополк Левкович смотрят в их сторону. Милиционеры пристёгивали фуражки к скулам.
     Подкручивая ручку патефона, соседка-вдова объявила гортанно:
— Белый танец. Дамы, приглашайте кавалеров.
     Пластинка запела про синий платочек. Вдова, в свободном летнем платье похожая на слегка увядший заморский цветок, подошла к Коммунисту и стала напротив, держа в руках уголки платка, накинутого на острые плечи. Мельком взглянул на них писавший на подоконнике письмо армейский разведчик. Умиравший от ран и почти не выходивший во двор, он пробормотал загадочно:
— Вишь ты, вон оно что. Так-так-так.

     С грохотом с крыльца сбежал Шурка в майке с бурыми пятнами и стал посреди двора. В поднятой руке полыхнула, раскрывшись, опасная бритва:
— Угроблю, гниды!
     С крыльца вопит Зойка, не понимая, что этим только подзадоривает его:
— Не треба! Не сметь!
     Шуркина мать выглядывает из сарая, где кормила кроликов. Гоп-компания, с визгом и дробно стуча по ступенькам, набилась в Славкину кухню. Пашка и Лизка убежали в Пашкин двор и, стоя на пажилине, выглядывают поверх забора. Сбежавшие кролики скачут по грядкам. Мелкая дворняга лает зло и пронзительно, забившись под крыльцо. Из общего дощатого туалета вышел краснодеревщик Скрипко и заметался по опустевшему двору. Упреждая удар бритвой, схватил её рукой. Кровь брызнула в глаза Лошаку. Как потерянный стоит он на колее, выбитой подводой ассенизатора, и оглядывается на мать, будто спрашивая: «Что же мне теперь делать, мамашка?»
     Добрёл до сарая и заперся там. Зойка увела отца, зажавшего под мышкой покалеченную ладонь. Завод на патефоне кончился. Из окошка крикнули запоздало:
— Милиция!
     Чудо! Тут же ко двору на трофейном мотоцикле с коляской подкатили три милиционера в синих фуражках, пристёгнутых ремешками к скулам. Осторожно приблизились к Буйному, который всё это время стоял на улице.
— Здорово, Володя! Всё будет нормалеус.
     Заговорили медленно и внятно, как с ребёнком. Двое, подступив с боков, привычно опрокинули его на живот, а сержант накинул ремень на сведённые назад руки.
— Это не он! Лошак там, в сарае!
— Какой Лошак? В каком сарае?
— В крайнем!
     Вышел из засады Коммунист. Рассказывая, что произошло, и изображая обезумевшего Шурку с бритвой, длинной худой рукой сбил набок фуражку у сержанта. Буйного усадили на лавочке у ворот, развязывать пока не стали. За крепкой дверью сарая было тихо.
— А бритва с ним?
— Бросил в палисадник.
— Как он его полоснул?
— Вот так!
— На себе не показывай.

     Скоро полдень. Уставших пионеров отпустили. Время рапортовать о том, что на их избирательном участке все уже проголосовали. По спискам пока не явился только один избиратель, Лоншаков Александр Макарович. Председатель попросил:
— Фаина Леонидовна, вы у нас агитатор на ять, немедля живого или мёртвого.

— Выходи, голубь, из логова — спиной вперёд, руки на затылке!
     В ответ — тишина, лишь доносится шум голубиной возни. Шурка смотрит в маленькое, размером с форточку, оконце на соседский Пашкин двор с широкими грядками, яблонями, пышными кустами белой и персидской сирени. Ему бы такой огромный двор с детства и отдельный свой дом. Такой, какой чертил под линейку в школьной тетради в клеточку, сознавая несбыточность, покойный отчим — стрелок ВОХР. Пашка, дурак, не знает, что все мы, соседи, завидуем им и даже ненавидим. И правильно он наложил на Пашку ясак, чтобы тот воровал деньги у матери. На зелёном листочке сирени мерцает золотистый жучок-бронзовичок. Надо что-то делать. Уехать бы куда-нибудь, но куда? За кудыкину гору! Потом прикатить в гости довольным и гладким, нехай дивятся: «Это тот самый Шурка? Да быть не может!»

— Александр! Это я, Зоя. Тебе надо швыдко идти голосовать.
— А архаровцы? Как я таким пойду?
— В милицию потом. Выйди, чуть марафет наведи и умойся. Что ж ты натворил, ледащий.

     Сержант услышал за спиной:
— Здгавствуйте, товагищи. Мне нужен избигатель Лоншаков Александг Макагович.
     Машинально отметил: «Особые приметы — амурный голосок». Обернувшись, мысленно добавил: «Рост средний, симпатичная, даже красивая. Очень красивая».
     Тряхнул головой от наваждения:
— Лошак, эээ… гражданин Лоншаков мною арестован на месте преступления и будет конвоирован… А вы кто?
— Я агитатог из школы, ему надо сгочно, незамедлительно голосовать.
     И топнула резиновым ботом о носок кирзового сапога.

     Выходя спиной вперёд, Шурка бросил взгляд на оконце, где, будто прощаясь, качнулась гроздь белых четырёхлепестковых крестиков-соцветий. Если найти с пятью лепестками и съесть — будет счастье. Чудачка Зойка. Загорланил:
— А она ждала, меня ждала у фонтана в платье тёмно-синем.
— Гунько! Бобриков! Доставить задержанного в школу.
— Что вы, это нельзя — с милицией идти голосовать. Он должен сам, по добгой воле, без пгинуждения пгоголосовать.
— По зову души, что ли?
— По Конституции. Потом забигайте и что хотите с ним делайте, хоть гасстгеляйте.
— Ладно, мы пойдём рядом, если уж надо добровольно.

     Когда покидали двор, мимо легко, не поднимая пыли, прошагал молодой священник. Бросил быстрый взгляд на странную процессию, возглавляемую избитым Шуркой в новых измятых сатиновых шароварах и мундире покойного отчима поверх окровавленной майки, на женщин с мокрыми глазами, весёлых милиционеров, толкающих тяжёлый БМВ, бегающих на воле кроликов да на связанного Буйного, произнёс тихо:
— Истинно юдоль плача.
     Дети, игравшие в классики на интерес и в буца на деньги, подбежали, требуя:
— Дай просвирку, дай просвирку!
     По давно заведённому ритуалу, священника, возвращающегося около одиннадцати с воскресной службы, ждала куча мала. Просвирок, доставаемых прямо из глубоких и, казалось, бездонных карманов чёрной рясы, всегда хватало на всех, и были они необыкновенно вкусны.

— Ещё раз — как вас, дамочка? — на ходу переспросил сержант.
— Фаина Леонидовна.
— А я, Фая, просто Иван.
— Понятно. Что-то парит сегодня.
— А вы верите, Фая, что не повезёт, если дорогу перейдёт поп?
— Иван, вы же военный. Кто в наше вгемя вегит пгиметам, это пгедгассудки.
— Да я так, шуткую.
     Сержант потрогал широкий курносый нос и буркнул:
— А на фронте я носил усы, в госпитале сбрил.
— Вот как, а мы в оккупацию жили в дегевне, здесь недалеко. Маслова Пгистань, знаете?
— А то! Да я там вблизи родился.

     Председатель с открытой пачкой «Казбека» поджидает последнего избирателя на школьном крыльце. Чуть осел на один бок, увидев румяную Фаину с коренастым и тоже розовощёким сержантом, которого он сам долго вызывал по телефону. Фаина приблизилась на расстояние шёпота:
— Вот, доставила. Ни живого, ни мёртвого.

     Забытый всеми Буйный сидел один на чужой лавочке среди цветных листовок, на которых можно читать, не поднимая с земли: «Все на выборы!» Ему нравится, что неожиданно оставили в покое, никто не подходит, наоборот, стараются обойти, завидев, издали. Верёвки, связывающие руки, сегодня не режут. Он мог бы легко освободиться, но лень. Сильно болит плечо, но терпимо.
     Чудится ему очередная сезонная катавасия: вот приезжает наряд, дабы скрутить бедолагу, а он безнаказанно, от всей души, с широким замахом, звездит милицейские головы. Потом, опутанный верёвками в мотоколяске, ухмыляется, наблюдая, как они запрокидывают кверху кровоточащие носы и собирают раскатившиеся по затоптанным грядкам синие фуражки…
     Надо как-то тому ушастому хлопцу с танками на кармане и его пухлой подружке твёрдо сказать, что не шпион он, а то так и будут маяться, гадая, то ли шпион, то ли нет, чудаки. Это он, ещё мальцом, впервые забравшись на свою крышу и увидев вдали купола окраинной церкви, завопил на всю улицу:
— Москва! Вижу Москву, там, там!
     Решил, простак, что это Кремль. На картонках с видом столицы вешали тогда настенные календари.
     «Статью кавалергард, а душа хворая. Ce n`est pas correct (это неправильно — фр.) », — дошли до него мысли бабки Ангелины, маячившей неясным пятном в окне за спиной. У её окна вспыхивает неспокойный кумач. Вот опять. Непрошено грезится, что на том месте гордо пузырится триколор. Нижней — красной — полосой скользит он по стене, вновь и вновь перечитывая на ощупь оттиск товарного знака ЛКЗ на бурых кирпичах да выпуклые буквы на литой памятной доске: «…этом доме жил герой России Вячеслав Константин Иванов… при исполнении воинского долга…»
     Не привык ещё к мемориальной ноше старый дом. Прячется в тени окруживших его пятиэтажек с глухими торцами и старыми иномарками у подъездов. В верхнем углу крайнего окна прилепилось старое гнездо ласточки из чёрных земляных шариков, схваченных цементной пыльцой. В окантованных старыми деревянными и пластиковыми переплётами окнах, дробясь сквозь сварные решётки, отражается начальная школа, залитая ярым солнцем. Заново построены школьное крыльцо, тамбур и козырёк-навес над ними. На козырьке мелкая сине-белая надпись: «Избирательный участок № 10».
     Сутулый седой священник с тяжёлым серебряным крестом, приметив недавно установленную доску и надев очки, читает надпись. Рядом остановились старичок и старушка.
— Жалко, его родители не дожили.
     Сложив ладони, попросили:
— Батюшка, благословите.
     Ушли, переговариваясь:
— Помнишь, Ваня: если поп догогу пегейдёт?
— Што? Што?
— Ничего. Не скачи. Пагит.
     Пошёл и священник, держа руку в кармане с просфорами, ожидая, быть может, что давно забытые тонкие голоса вновь потребуют: «Дай просвирку, дай просвирку!»
     Грохот и лязг, с которым «шпингалет» на бегу катил по улице железный обод проволокой, согнутой наподобие кочерги, вернул Буйного из сонма видений. Полуденное солнце укоротило тень от столба электропроводки и направило на его дом с огородом, урезанным для нужд школьного двора. Это всё ещё удручает. Встал и пошёл со связанными за спиной руками, куда указывала тень.

     Крохотный игрушечный флигелёк с зелёной крышей в глубине двора будто предназначен для миниатюрной Милы Ивановны, похожей на живую куклу, и её субтильного мужа Артёма. Бобыль Ярополк Левкович, живущий по соседству, зовёт их Мальвина и Артемон. Сегодня у Артемона был рабочий день: с самого утра кружил над городом и засыпал его мешками праздничных листовок.
     В порозовевшие от яркого вечернего солнца тюлевые занавески открытого окна шумно влетел майский жук. Как на вечерней перекличке, взлаивают по очереди псы, бегающие во дворах по проволокам. Лампочка опять погасла — перебои.
     Аккуратно, без клякс, школьным пером № 11 со звёздочкой, Артемон дописывал рапорт при керосиновой лампе, поставив её напротив зеркала (так света больше):
     «Сразу после приземления из пробитой фанерной обшивки нижней плоскости мною извлечён посторонний предмет в виде небольшого топора. Металлическая часть лезвия — длиной 15 см, длина с топорищем — 42 см. Пробоина — 5 см на 24 см. По факту злостного умышленного вредительства прошу безотлагательно доложить в компетентные органы МГБ. Лётчик-инструктор А.С. Кулич».
     Промокашкой вытер чернила на пальцах, потрогал усики-шнурки. Из-за плеча заглянула Мальвина. Не дочитав, быстро зашептала, оглядываясь на открытое окно:
— Это же не рапорт, а предсмертная записка самоубийцы. Будет расследование. Диверсия, да ещё в такой день. Далеко искать не будут, тебя же и назначат.
     Артемон чихнул.
— Вот видишь!
     Подтянула гирьку на ходиках. Подумала, что надо бы убрать лампу от зеркала. Видела однажды в гостях, как от керосиновой лампы лопнуло нагретое зеркало и как потом заторопились напуганные нехорошей приметой гости.
— Это, конечно, вполне. Только орлы не умирают на земле. Да я и сам могу залатать без шума. Но откуда, твою дивизию, топор прилетел, если высота была 600-800? Чудеса.
     Смятая бумага догорала в холодной печи, пепел и несгоревший обрывок унесла в дымоход тяга. Он белым голубком выпорхнул из кирпичной трубы над зелёной крышей и прибился к штакетнику во дворе соседа.

     Первые тяжёлые капли, предвестники дождя, редко постучали по яблоневым листьям. Прохладный порыв ветра захлопнул одну створку окна. Тюль потянулась наружу, под дождь, и наполнилась, как парус. Флигелёк поплыл навстречу дождю, который, гася закатное солнце, затушевал детали, оставив лишь неясные очертания размытых косм.
     Мысленно он всё ещё летал над городком вдоль реки, пересекавшей железную дорогу. Мальвина взъерошила ему чуб и, обнажив на лбу напряжённо-задумчивую складку, распрямила её губами. Звонким коротким выстрелом трещина зачеркнула настольное зеркало.

     Пробежав почти квартал по пыльной дороге вдоль улицы, запустили змея. Он поднимался всё выше и немного рыскал — хвост легковат. Кончилась первая катушка ниток, на второй, попав в сильные потоки, отчего хвост вытянулся почти горизонтально, он оторвался. Упал далеко, где-то за бывшим женским монастырём. Недолго поискали с белобрысым Славкой. Прощай, змей.
     Разбуженный заводскими гудками, гимном по радио и, наконец, матерью, Пашка, как часто бывает в детстве, проснулся с ощущением какой-то неизбежной удачи. Потом, во взрослой жизни, как и всякий другой человек, будет он часто томиться желанием вновь испытать забытые детские неповторимые ощущения предстоящего счастья. Сегодня утром ясно и естественно узрел в себе неожиданные перемены. Этот другой, переменившийся, уже никогда не заглянет в сумку матери с мелочью и не вспомнит, что когда-то мечтал завести голубей.
     Во дворе, чередуя короткие взлёты с пробежками, обучается летать воробьиный птенец. После ночного дождя ещё темны влажные заборы. Не пылит дорога под светлыми, отшлифованными о грунт железными ободами деревянных колёс знакомой кибитки с тёплой надписью «Хлеб». Сзади есть ступенька, на ней можно прокатиться. Надо разведать, что закопал сосед, старичок-старьёвщик, у себя во дворе под кустом сирени, часто оглядываясь. Подсмотрел случайно, когда на днях лазил на чердак.

     Задушевна дождливая майская ночь с белым «Таврическим», жареной картошкой, луком и молодой, с грядки, редиской. Левкович уснул под утро, не раздеваясь. Снилось, будто сидит в коляске мотоцикла в неудобной позе — мешал протез. За рулём — щекастый сержант в фуражке, пристёгнутой к скулам ремешком. Едут они по одному и тому же кругу, а в центре регулировщик поднятым жезлом подаёт сигнал: «Внимание!» Да это же Фаина в облегающей короткой милицейской шинели. Погоны — с сержантскими лычками. От бесконечной езды закружилась голова, стошнило. Проснулся. Заводские гудки призывали на смену. В сенях пил холодную вкуснейшую воду, опустив лицо в ведро до ушей. Несколько раз медленно прочёл на невесть откуда взявшемся влажном, странном, обгоревшем листке: «…доложить в компетентные органы МГБ. Лётчик-инструктор А.С. Кулич».
     По-лошадиному встряхивая головой, тяжело выходил из ступора. Каким макаром это к нему попало?
     «Что за мадригал? Артемон — сексот? Вот тебе и свой в доску. Чушь. О ком, о чём доложить? Может, надо упредить, обезопаситься?»
     Невпопад подумал: «Почему у них нет детей? У них были бы яркие дети».
     Очень далеко, слышно только ему, глухо дрогнули серебряные колокольчики, предвещая запой. В маленьком зелёном дворике пахнет озоном и вездесущей сиренью. Возле забора вкопан одноногий столик. Соседи звякают вёдрами. Радио давно пропело: «Союз нерушимый республик свободных…»
     Упрятал обгоревший обрывок в пустую коробку «Казбека».
     Молчавший всё утро внутренний голос изрёк, грассируя с издёвкой: «На габоту не пога, колченогий?»

2007 г.