Ирина МИЛЯНОВСКАЯ

Красноярск
Автор многих рассказов. Печаталась в «Новом Енисейском литераторе», коллективных сборниках Красноярска.

Ная ЧИСТЯКОВА
Красноярск
Родная сестра Ирины Миляновской, соавтор повести. Публикуется впервые.

ДЕРЕВЯННЫЙ ЦЕХ

Повествование в рассказах

     Я родилась в 1943году. Первое, что я увидела в своей земной жизни, был потолок, серый, тусклый потолок в серой, плохо освещённой комнате. С этого момента и пошла моя жизнь, за которую я должна была благодарить сперва дедушку Ленина и дедушку Сталина, потом нашу великую и могучую Родину, которой управляла Коммунистическая партия Советского Союза, а теперь вот, слава тебе, Господи, самого Создателя. Но в данном повествовании речь пойдёт не обо мне. Мне хочется рассказать о своей матери, о её подругах, о своей старшей сестре, о том, как они работали во время Великой Отечественной войны в глубоком сибирском тылу, далеко от фронта, на швейной фабрике, в деревянном цехе, выполняя военный заказ.
     Много лет спустя мама рассказала мне кое-что из своей жизни в этот период. Её рассказы запомнились мне, и после смерти мамы я записала их по памяти, потому что не хочу, чтобы это умерло вместе со мной. Моя старшая сестра Ная Чистякова, узнав о моей работе, прислала мне свои воспоминания о войне. Ими я дополнила рассказы моей мамы.
     Итак, «Деревянный цех».

1
     Самым тяжёлым в жизни деревянного цеха были ночные смены, которые длились с восьми часов вечера до восьми часов утра следующего дня. Часов с двух ночи начиналось это… Равномерный гул машин сдавливал уставшую, полусонную голову, опухшие глаза тяжелели и время от времени плотно смыкались. Во рту появлялась противная сухость и горечь. Клейкая слюна не могла смочить запёкшихся губ. Лампочки на потолке начинали кокетливо перемигиваться и кружиться в каком-то бесовском танце. Свет их то мерк до полной темноты, то вдруг разом вспыхивал. Вся неуёмная жизнь планеты со всеми её горестями и радостями сосредотачивалась постепенно в худеньком теле швеи и, казалось, разрывала её слабую плоть на части. Ничего не хотелось. Никого не любилось. Хотелось только спать, спать и спать. В такие минуты даже есть не хотелось, а только спать. Но что-то мешает повалиться головой на стол и уснуть. Нет, не гул машин, не их дрожь, а вот эта бесконечно пляшущая игла: вверх-вниз, вверх-вниз. Ну, погоди же ты… И Анна Сергеевна (это была моя мама) потянулась пальцами к иголке, пытаясь схватить её и остановить бесконечную, изматывающую пляску. Вдруг внезапный вопль оборвал всё вокруг. Лампочки, испуганно мигнув, разбежались по своим местам и застыли как ни в чём не бывало. Анна Сергеевна остановила свои пальцы в каком-нибудь сантиметре от иглы, отдёрнула руку, испугалась и прислушалась. Вопль не повторился, но кто-то явственно и мучительно стонал. Это уже не сон, это уже было на самом деле. Анна Сергеевна остановила машину и поднялась с места, оглядываясь вокруг изумлёнными опухшими глазами. В цехе наступила тишина. Женщины прервали работу. Все смотрели на маленькую, белобрысую Сонечку Лотову, которая корчилась на своём табурете, зажав окровавленную руку меж колен. Лицо её было так бледно, что, казалось, его и вовсе не было там, где оно должно быть. Начальник смены — когда-то очень полная еврейка лет пятидесяти Бася Моисеевна — стояла возле Сонечки Лотовой. Некоторое время она смотрела на капающую из руки кровь в каком-то тупом недоумении, потом подняла голову, увидела лица работниц и покраснела от гнева.
— Ну, чего уставились? Чего рты разинули? — закричала она. — Кино вам тут показывают? Театр? Шейте, холеры, шейте! Да не суйте руки под иголку! Сонька руку себе прошила. Ах ты… чтоб тебя, — добавила она, обращаясь неизвестно к кому.
     Женщины, потрясённые и не вполне проснувшиеся, сели за свои машины, и продолжилось то, что было: гул машин, пляска и перемигивание лампочек и вожделенная мечта о сне, о небытии. А Бася Моисеевна, ворча и проклиная всё на свете, подняла Сонечку Лотову с табурета, обхватила её всю когда-то могучими руками и осторожно повела в медпункт.
     В ночные часы бывали и свои счастливые моменты. Это когда на станции ломался движок и деревянный цех погружался в непроглядную темень. Тогда работницы торопливо расстилали прямо тут же, у своих рабочих мест, кто что мог расстелить: крой, халат, телогрейку, — ложились на тощую подстилку и засыпали мгновенным сном.
     Очень редко в те времена случались счастливчики, которых по тем или иным причинам переводили на лёгкий труд. Труд был тот же самый, но работу можно было закончить на два часа раньше. Однажды и Анне Сергеевне так повезло. Она была беременна. Её беременность подходила к концу, и её перевели на лёгкий труд. Анна Сергеевна обычно не уходила домой, а ложилась где-нибудь в цехе, в укромном уголке, и спала до окончания смены. Однажды она лежала так, свернувшись, как котёнок, под телогрейкой. Мимо неё, тяжело ступая, прошла Бася Моисеевна. Она мельком взглянула на Анну Сергеевну, шумно вздохнула: «Счастливая…» — и пошла дальше, а Анна Сергеевна засмеялась, засыпая. Она счастливая? А кто же тогда несчастен? Кто?

2
     Однажды в утреннюю смену не пришла Полина Григорьевна. Никто особенно не удивился по этому поводу. Все знали, что у Полины Григорьевны умирает от рака муж. Не пришла — значит, муж помер, и Полина Григорьевна осталась хоронить его. Все уже, разобрав свой крой, сидели за своими машинами, когда вдруг Полина Григорьевна, высокая и тощая, в платке, повязанном на шее сзади, показалась в дверях цеха. Она выглядела такой измученной и исхудавшей, будто это она умирала от рака, а не её муж. Все молча уставились на неё. Она взяла свой крой из рук насторожившейся Баси Моисеевны и направилась к своей машине. Бася Моисеевна пошла за нею следом.
— Полина, постой-ка, погоди. Как муж-то у тебя? Жив ещё?
— Нет. Нынче ночью помер, — ответила Полина Григорьевна и начала подсовывать раскроенную деталь под лапку швейной машины.
— Да погоди ты, — опять остановила её суровая Бася Моисеевна. — Помер, значит? Отмучился, бедняга. Ну, и где же он у тебя? В больнице?
— Нет. Он дома. Я его на стол положила, — отвечала Полина Григорьевна, нагибаясь к машине.
— На стол? — изумилась Бася Моисеевна и вдруг шумно хлопнула себя по бокам халата. — Ах ты, несчастная! Да опомнись ты! Его же хоронить надо! Что ж он у тебя — так и будет на столе лежать? Иди домой! Я говорю тебе, хоронить мужа надо!
     Полина Григорьевна поднялась со своего табурета и молча, внимательно, как бы соображая о чём-то запутанном, посмотрела на Басю Моисеевну. А та уже кричала во всё горло, распалясь от гнева:
— А вы смотрите на неё, девки! Смотрите, что она делает! Чума непутёвая! Домой иди, хорони его! Постой, я скажу директору, чтоб он тебе помощника дал. Одна ты не управишься. Пошли к Израилю Самойловичу.
     И они ушли из цеха. Бася Моисеевна катила впереди свою возмущённую тушу на коротеньких ножках, а высоченная, застывшая до конца своих дней Полина Григорьевна медленно брела сзади.

3
     Анна Сергеевна тяжело переносила свою пятую и последнюю беременность. Больничный лист ей не давали. Рекомендовали хорошо питаться. Муж Анны Сергеевны Фёдор Николаевич, работавший по сельскому хозяйству (в молодости он закончил Тимирязевскую академию), привёз из командировки печень. В одном колхозе был вынужденный забой коровы, которая чем-то отравилась. Такую печень нельзя было употреблять в пищу, но обстоятельства вынуждали.
     Декретный отпуск давали за месяц до родов. Анна Сергеевна ждала этого момента. Она надеялась отдохнуть, набраться сил. Хотелось ей сходить со своей дочерью Наей, которой тогда было одиннадцать лет, в кино, но не пришлось…
     Анна Сергеевна родила своего последнего ребёнка, девочку, на другой день после освобождения от работы. В больнице ей сказали:
— Колосова, вашего ребёнка не станет при первом же заболевании. Приготовьтесь.
     Однако нянечка была другого мнения.
— Будет жить, — твердила она. — Волосы есть. Ногти есть. Орёт громко. Такие живут.
     Она оказалась права.
     После родов Анне Сергеевне очень хотелось есть. Фёдор Николаевич мог ей принести в больницу картофель и турнепс (кормовой овощ для скота). В больнице у Анны Сергеевны началась грудница, с чем её и выписали домой. Грудь страшно нарывала, поднялась высокая температура. Идти на приём к врачу не было сил и желания. Хорошо, что нарыв прорвался и гной вытек наружу. Молоко в больной груди пропало. Новорождённую девочку назвали Ириной. Фёдор Николаевич уже давно тяжело болел. Однажды он подошёл к малышке и ласково сказал ей:
— Доченька, здоровье-то у меня плохое.
     Вскоре он попал в больницу. Анна Сергеевна осталась с двумя девочками. Одной было одиннадцать лет, другой не было ещё и месяца. Сыновья были далеко. Старший, Владимир, воевал на фронте. Ему было двадцать лет. Второй, Ярослав, работал электриком в городе Барнауле, куда он попал после окончания ремесленного училища. Ему было шестнадцать лет.
     Была осень 1943 года. Нужно было убирать овощи и выкапывать картошку. Огород был в нескольких километрах от города. С места работы Фёдора Николаевича дали служебную лошадь. Был тёплый сентябрьский день. Поехали на поле втроём: Анна Сергеевна, Ная и Ирочка. Анна Сергеевна не умела править лошадью. За возницу сошла Ная. Ей приходилось часто ездить с отцом в командировки. Она видела, как отец управлялся с лошадью. Ная частенько просила отца, чтобы он ей дал в руки вожжи. Отец отвечал ей каждый раз: «Когда тебе исполнится двенадцать лет, тогда дам». Не рассчитал Фёдор Николаевич своих возможностей. Нае пришлось взять в руки вожжи в одиннадцать лет и без его присмотра. Конь по кличке Серко, хитрая скотина, сразу понял, с кем он имеет дело, и решил не церемониться. Бежать он не хотел, а плёлся кое-как. Наконец доехали до места. Анна Сергеевна закутала Ирочку потеплее, уложила её на землю и начала вместе с Наей убирать овощи. Урожай был хороший. Они быстро наполнили мешки и уложили их в телегу. Но все овощи не вошли. Добрая половина осталась на поле. Пришлось Нае одной ехать домой. Анна Сергеевна с Ирочкой остались на поле караулить урожай.
     Серко не торопился. Навстречу по дороге лихо катился какой-то весёлый мужичок. Он восседал на высоком стогу сена.
— Освободи дорогу! Раздавлю! — прокричал дядька и промчался мимо. Ная не испугалась. Ей было не до этого. Она была очень сосредоточенна и чувствовала большую ответственность за порученное дело. Вдруг она увидела на дороге сахарную свёклу. Ная подняла её и положила на телегу. Через несколько метров опять попалась свёкла, потом ещё и ещё. Ная подбирала свеклины и клала их на свою телегу. Вдруг откуда ни возьмись появились две женщины. Они с криком набросились на девочку. Это были сотрудницы детского дома. Они тоже перевозили овощи на ручной тележке с огорода в свой детдом. По дороге у них всё сыпалось. Женщины с бранью и угрозами сбросили полные мешки на землю, завладели лошадью и… поехали на свой огород за оставшимися овощами. Потом они вернулись с лошадью и телегой. Не ругались, были даже ласковы. Погрузили выкинутые мешки на телегу, подарили Нае две свеклины, и Серко поплёлся дальше. Дома Ная разгрузила телегу и поехала обратно на огород. Ей было очень обидно. Её напугали, обругали, отняли лошадь. А ведь она ничего плохого не сделала. Наоборот, она себя хорошо вела. Обидно было и за то, что она такая маленькая и что Серко её не слушается. Но она не плакала.
     Вскоре Фёдора Николаевича выписали из больницы. Была глубокая осень. Ная заболела скарлатиной. Фёдор Николаевич отвез её в больницу на верном Серко. Падал снег. Ная лежала в санях, укутанная в отцовский тулуп. Ветер отдувал полу тулупа, и в лицо больной девочки сыпал снег. В больнице Ная долго находилась без сознания. Анна Сергеевна приходила к ней, приносила ей печёную картошку. Однажды она попросила сиделку, чтобы та что-то передала её дочери на словах. Сиделка вытаращила на неё глаза и сказала:
— Мамаша, да вы в своём уме? Она же ничего не понимает. Ей в рот вливают лекарство, а оно у неё из носа вытекает.
     Мама поняла, что Ная умирает. Но та выжила. Приходил к ней в больницу Фёдор Николаевич. Больничные сиделки после его ухода судачили о том, что его почему-то не берут на фронт. Всех берут, а его нет. А жить Фёдору Николаевичу оставалось считанные дни. Ная ещё была в больнице, когда у Фёдора Николаевича сделалось прободение желудка. Его увезли в больницу. От операции он отказался и через несколько дней умер от перитонита. Доктор сказал Анне Сергеевне, когда она приехала за умершим мужем, что операция бы ничего не дала. Больной был настолько немощен и ослаблен, что не перенёс бы операции.
     В это время Наю выписали из больницы. Анна Сергеевна продала на барахолке единственную ценную вещь — зимнее пальто, сшитое на заказ ещё до… 1937 года из наркомовского отреза (премия Фёдору Николаевичу). На вырученные деньги Анна Сергеевна купила колобок сливочного масла — граммов двести. Она несла этот колобок масла мужу в больницу, но он был уже без сознания. Санитарка сказала, что Фёдор Николаевич умирает. Анна Сергеевна не поняла этого. Она пришла в больницу издалека по морозу. Она обмёрзла. Её уставший, изболевшийся мозг ничего уже не воспринимал. Она ушла домой, а Фёдор Николаевич умер в тот же день. Это случилось пятого декабря, в День Сталинской Конституции. Фёдору Николаевичу было 45 лет. Незадолго до своей смерти он сказал Анне Сергеевне:
— Хорошо, что мы остались порядочными людьми, несмотря ни на что. Мы не озлобились, не скурвились, не спились.
     «Несмотря ни на что» — была 58 статья. Странная была вся эта история с 58-й статьёй. Фёдор Николаевич поехал из села, где он работал директором совхоза, в город на какое-то совещание ответственных работников. Там, на совещании, их всех скопом арестовали, обвинили во вредительстве и приговорили к высшей мере. Фёдор Николаевич прожил в тюрьме, в общей, забитой смертниками камере, в ожидании расстрела полтора года. Потом вдруг его дело пересмотрели, заменили 58-ю статью на другую — за халатность — и освободили из-под стражи в зале суда. Фёдор Николаевич хотел было во время суда что-то прояснить для себя, понять, что это значит, но судья заткнул ему рот многоцветной, ничего не значащей фразой и так посмотрел на подсудимого, что у того отпала охота выяснять что-либо. Возможно, эти действия правосудия были связаны с падением Ежова. По стране пробежала искрой надежда на возрождение гуманности и здравого смысла во внутренней политике нашего государства. Пробежала и угасла. Ничего не изменилось. Фёдора Николаевича, бывшего красногвардейца, коммуниста с 1918 года, в партии не восстановили. И прожил он после освобождения недолго. Просился Фёдор Николаевич на фронт — не взяли. Врачи забраковали. И вот теперь, пятого декабря, всё для него было кончено.
     Анна Сергеевна действовала как заведённые часы. На работе Фёдора Николаевича помогли ей: вырыли могилу, выделили в помощь старика-сторожа да однорукого инвалида, дали на время похорон всё того же Серко, и Фёдора Николаевича в простом, некрашеном гробу повезли на кладбище. В санях рядом с гробом сидела Ная. Она припала всем телом к гробу, положив сверху свои тоненькие руки, и молчала. Старик-сторож шагал впереди, ведя за собой присмиревшего Серко. Инвалид, прихрамывая, плёлся сзади. Анне Сергеевне на какое-то мгновение показалось, что она всё это уже когда-то видела: то ли во сне, то ли на какой-то картине. Всё было узнаваемо: и зимняя дорога, и скупое, неласковое солнце, и согнутые спины идущих, и горестная тишина, и обиженные ветрами берёзки по краям дороги…
     Похоронили быстро и сразу же вернулись домой, так как было очень холодно и начало смеркаться. Однорукий солдат куда-то исчез, будто растворился в морозном синем тумане, а старик-сторож упорно шёл за Анной Сергеевной и Наей до самого их жилища. Он вошёл в их комнату и прочно уселся за стол, весело поглядывая по сторонам. «Что ему надо? — подумала Анна Сергеевна. — Ах да! Поминки… он ждёт угощения». Анна Сергеевна пошла к квартирной хозяйке. Та налила ей немного синюшного молочного супа да стакан самогона. Тем и помянули Фёдора Николаевича. Старичок был очень доволен.

4
     Странное чувство овладело Анной Сергеевной после смерти мужа. Она не плакала. На всё происходящее она смотрела как бы со стороны. Её удивляли и тревожили некоторые обстоятельства. Она не могла понять, почему, когда она пришла на работу мужа с просьбой о помощи, в её присутствии начали торговаться с могильщиком о цене. Ему, могильщику, сослуживцу Фёдора Николаевича, предлагали за работу (рытьё могилы) столько-то литров керосина и несколько килограммов соли. Могильщик хотел получить больше. Это было очень странно. Она долго раздумывала об этом, а потом вдруг сказала дочери:
— Ная, если я умру, вытащи меня на дорогу. Люди подберут меня и похоронят. А ты не мучайся.
     Ная заплакала, закричала, а Анна Сергеевна опомнилась. Слёзы полились из её глаз.
     Семья осиротела. Квартирная хозяйка в тот же вечер предложила Анне Сергеевне переехать из большой комнаты в клетушку за печкой. Там помещалась лишь одна кровать, на которой спали Анна Сергеевна с Ирой. Ная спала на полу, укрывшись папиным полушубком. В первую ночь после похорон Нае было страшно: морг, похороны, поминки, странное поведение матери, её слова — всё это лишало сна и покоя…
     На другой день началась другая жизнь. Анна Сергеевна отдала Ирочку в ясли и вернулась на работу. Утром она относила малышку на руках через полгорода в ясли, а затем шла на фабрику к восьми часам утра. На фабрике ей выдали дамское приданое: красивое стёганое ватное одеяльце стального цвета и три метра ситца. Одеяльце Анна Сергеевна сменяла на пуд ржаной муки. Нужно было кормиться. Хлеба не хватало, да и выдавали его нерегулярно. Ирочку завёртывали в старое одеяло. Тогда же Анна Сергеевна начала хлопотать, чтобы ей дали комнату в общежитии фабрики, которое находилось рядом с работой и недалеко от детских яслей.

5
     Однажды приснился Анне Сергеевне странный сон… Ей приснился её отец.
     Последний раз она его видела в 1935 году. Она — тогда ещё совсем молодая, здоровая, сильная и счастливая, — провожала его до станции на поезд. День был чудесный. Тянуло свежим ветерком. Солнце переливалось в волнах созревающей пшеницы, а отец был чем-то подавлен, огорчён. При самом расставании он посмотрел на Анну Сергеевну как-то странно: то ли с сожалением, то ли с раскаянием.
—Аня, мы все стоим перед большой трагедией. Что с вами будет, милая моя? — сказал он.
     Анна Сергеевна рассмеялась громко и от души.
— Что вы, папа? — с трудом проговорила она сквозь смех.
     Кажется, тогда она смеялась в последний раз. Отец умер, муж был арестован неизвестно за что, а её с детьми начали гнать отовсюду. Детям и жене врага народа нет ничего: ни работы, ни приюта, ни куска хлеба. Они едва не погибли от голода и бесприютности. На своё счастье, Анна Сергеевна сообразила, что нельзя говорить правду. Нельзя нигде и никому говорить про мужа, про то, что он безвинно осуждён. Да, он осуждён за растрату, проворовался, вот и сидит теперь, а она мыкается с тремя детьми на руках. Эта ложь спасла их всех тогда. Появились и работа, и место в бараке, и пайка хлеба. В конце концов она очутилась на швейной фабрике, в деревянном цехе, в качестве швеи-мотористки, а через полтора года после смерти мужа ей дали комнату, отдельную комнату в двухэтажном доме напротив самой фабрики.
     Так вот, однажды ей приснился её отец.
     Был яркий летний день, как тогда, в 1935году. Отец ласково посмотрел на неё и сказал: «Аня, тебе плохо? Идём со мной». Она плакала, смеялась, задыхалась от нежности и любви к нему, но за ним не пошла. А он ушёл, ушёл один в ласковую солнечную даль… Анна Сергеевна проснулась. Она была довольна, что не пошла за отцом. Ведь это означало бы, что она тоже должна была умереть и оставить своих детей сиротами.
     Запомнился Анне Сергеевне ещё один сон. На этот раз ей приснился Царь-Голод. А дело было так. Анна Сергеевна стояла в длинной очереди за хлебом. Вдруг очередь заволновалась, заметалась, но не распалась. Послышался испуганный шёпот: «Царь-Голод идёт! Царь-Голод идёт!» И точно. К очереди приближался высокий человек с очень бледным и худым лицом и чёрными неподвижными глазами. Он шёл прямо к Анне Сергеевне, в упор глядя на неё. На нём была чёрная шляпа. Его чёрное длинное пальто было наглухо застёгнуто на все пуговицы. Анна Сергеевна хотела было бежать, но ноги словно приросли к месту. Она не могла двинуться, а он между тем приближался к ней, не сводя с неё своих упорных чёрных глаз. Наконец он подошёл к ней вплотную и ткнул ей в грудь тонким, острым и холодным пальцем. «Девушка, идём со мной», — приказал он ей ровным, бесстрастным голосом. Анна Сергеевна зарыдала, упала на снег (дело было зимой), заюлила всем телом под ногами у людей, пытаясь скрыться от Царь-Голода, а он всё преследовал её своим неумолимым взглядом и всё звал за собой, звал… «Но ведь это же сон, — подумала Анна Сергеевна во сне, — надо проснуться. Тогда я избавлюсь от него».
     Так она и сделала. Проснулась, будто разорвала что-то. Женщины в цехе истолковали её сон в хорошую сторону: все живы будут — и она, и её дети.

6
     Однажды Анна Сергеевна проснулась среди ночи, но ей показалось, что уже утро. В окно лился лёгкий беловатый рассвет.
— Ах! Батюшки! Светает! Опоздаю на работу!
     Анна Сергеевна проворно соскочила с кровати, быстро оделась, закатала в одеяло свою сонную полугодовалую дочь и помчалась к детским яслям сдать ребёнка до вечера. По дороге её вдруг разморило. Сон, проклятый сон нежно и властно отуманил её сознание. Если бы не дочь, если бы не дети, Боже мой, она не стала бы противиться, так бы и легла в этот мягкий, тёплый белый снег и уснула бы навечно, навсегда.
— Эй, тётка! Стой! — вдруг раздалось позади неё. Анна Сергеевна проснулась, остановилась и оглянулась. К ней подходили двое.
— Чего несёшь?
— Ребёнка.
— Врёшь! Покажи.
     Жилистые, костлявые руки рванули ношу из рук матери и откинули уголок одеяла. Показалось маленькое, бледное, встревоженное личико ребёнка. Малышка не спала. Она вся сжалась от жуткого предчувствия.
— Тьфу, чёрт! Правда, ребёнок.
     Девочку сунули обратно в руки остолбеневшей матери, и эти двое, не говоря больше ни слова, повернулись и удручённо зашагали прочь.
     Анна Сергеевна некоторое время смотрела им вслед. Наконец она догадалась. Это были грабители, бедные, голодные мазурики. Они решили, что она несёт что-то интересное для них — муку или крупу, а может быть, даже и сахар. А тут — ребёнок. Анна Сергеевна горько усмехнулась, но её тут же начал охватывать страх. Всё в это утро показалось ей каким-то странным, необычным: белый, светящийся снег, светлое от снежных туч небо над головой, сонливая тишина города, безлюдность, какое-то странное оцепенение везде и во всём. А тут ещё это приключение с грабителями. Анна Сергеевна почти побежала дальше к детским яслям. Вот, наконец, и калитка. Она долго стучала в калитку железным кольцом, которое висело рядом с замочной скважиной, долго билась ногами в эту самую калитку под яростный лай разбуженных собак, пока, наконец, ясельный сторож Макарыч, старик, весь провонявший самодельной махоркой, не показался на крыльце яслей.
— Кого черти принесли? — крикнул он, спускаясь с крыльца.
— Это я, Макарыч! Это Колосова. Я ребёнка принесла. Прими.
     Макарыч открыл калитку и высунул на улицу свою, всклокоченную голову.
— А на что мне твой ребёнок? Зачем ты его принесла?
— Как зачем? Мне на работу надо идти. Смена моя начинается.
— Это в два часа ночи?
— Как в два часа? Ты шутишь, Макарыч?
— Какие шутки?! Два часа ночи, а ты припёрлась. Сама не спишь, ребёнка тревожишь, меня разбудила. Совсем взбесилась баба.
     Анна Сергеевна всё поняла. Это свежевыпавший снег подвёл её. То, что она приняла за рассвет, было всего лишь светлым отблеском от снега, который завалил весь город.
— Что же мне делать, Макарыч? — чуть не плача, проговорила Анна Сергеевна, — на меня жулики напали, и… — она остановилась, боясь разрыдаться.
— Ладно уж, — проворчал Макарыч, — ребёнка я приму. Пусть спит себе до утра в спальне, и ты там ляжешь где-нибудь. Я тебя разбужу утром. Не обратно же идти в такую даль.
     И Макарыч посторонился, пропуская Анну Сергеевну в калитку.

7
     Полгода Анна Сергеевна прожила со своими девочками в углу за печкой, на одной кровати, а в апреле 1944 года ей дали комнату в общежитии от фабрики. До революции в этом доме было монастырское подворье. Дом был двухэтажный, бревенчатый, вросший в землю. Окна первого этажа были на одном уровне с землёй. Маленькая Ирочка, стоя ножками на полу, копала в земле ямки, высунувшись из окна. Во дворе дома находилась столовая фабрики. Никаких удобств в доме не было. Отопление печное, за водой ходили на колонку, электричества не было, радио провели в самом конце войны. Но до чего же все они: и Анна Сергеевна, и её дочери — были счастливы. У них появился свой угол. Не надо было зависеть от хозяев. Комната была маленькая. В ней помещались обеденный стол, две железные кровати. В углу у входа была длинная печь без духовки, а у окна — маленькая этажерка, на которой стояли книги: сочинения А.С. Пушкина, Н.В. Гоголя, А.М. Горького. Печь топили каменным углём. Дровами только растапливали печь. Дрова и уголь хранились под кроватями. Всё было очень хорошо, если учесть, что только семейные жили в отдельных комнатах. Одинокие жили в большой общей комнате.

8
     Однажды летним вечером Анна Сергеевна сидела на лавочке возле своего дома, с дочкой на руках. Был чудный вечер. Солнце, скатившись за крыши домов, золотило всё вокруг: затихающие деревья, дома, людей и воробьёв. Это были чудесные мгновения, когда на душе становилось светло и спокойно, когда хотелось сказать Создателю: «Господи! Боже Ты мой! Как хорошо, что Ты есть». Из подъезда дома вышли две девочки, две сестрицы-погодки десяти и одиннадцати лет. Обе в выглаженных, застиранных ситцевых платьицах, в самодельных тапочках, сшитых из остатков кроя, обе тщательно приглаженные и умытые, но с заплаканными глазками.
— Тётя Аня, вы не видели нашу маму? — обратилась старшая к Анне Сергеевне.
— Нет. То есть я видела её на работе, а после нет. А что?
— Она не пришла домой после работы. Мы везде искали, но её нигде нет. Никто ничего не знает.
— А мы есть хотим, — заревела младшая.
— Вот что, дети, идите домой. Сейчас темнеть начнёт. Идите и ложитесь спать. Я поищу вашу маму. Идите домой.
     Девочки послушно поплелись к подъезду. Анна Сергеевна не то чтобы встревожилась — она была очень озадачена. В самом деле, куда могла подеваться мать этих девочек, худощавая, стройная, молчаливая Катя Жилина? Катя Жилина — вдова. Муж погиб на фронте два года назад. Подтянутая, аккуратная, исполнительная и грустная Катя Жилина пропала. Анна Сергеевна с дочерью на руках вышла со двора, дошла до Чулыма, постояла на берегу, вернулась к дому. Кати нигде не было видно. Совсем уж стемнело. В фабричных окнах давно уже горел свет. От реки потянуло прохладой и сыростью, а Кати всё ещё не было видно. Дочка уснула на руках. Анна Сергеевна унесла её домой, положила на кровать и пошла опять искать Катю Жилину. Она недалеко ушла от дома, когда увидела её. Катя тихо шла вдоль забора, сливаясь с ним в вечерней темноте, вся непохожая на себя, потерянная, смущённая, виноватая.
— Катя! — Анна Сергеевна бросилась к ней. — Ты где была? Тебя ищут! Дочери тебя искали. Куда ты пропала? Девочки плачут, беспокоятся, ждут тебя.
     Катя посмотрела на Анну Сергеевну долгим пристальным взглядом и слегка улыбнулась.
— Девочки плачут? — проговорила она. — Девочки ждут меня? Они ждут хлеба, который я должна была принести им, а я его съела, задумалась и съела всё до крошки. Ничего им не оставила. Я ждала, когда они уснут. Не могла я домой идти, не могла.
— Катя… — прошептала Анна Сергеевна. — Что же ты… ну, погоди. Я тебе дам кусочек. У меня осталось…
— Не надо, Анна Сергеевна. У вас у самой дети. Всё хорошо. Завтра уже всё будет хорошо. Задумываться только не надо.
     И Катя направилась к дому. Анна Сергеевна постояла ещё некоторое время на улице. Город засыпал. Всё было тихо, спокойно, трепетно и лукаво-прижмуренно. Из подъезда вышла маленькая, щупленькая Шурочка Марьясова, недавняя вдовушка. У неё было четверо детей. Она подошла к Анне Сергеевне и взяла её за руки. В темноте было видно, что она улыбается во весь рот довольной улыбкой.
— Ах, Сергеевна, — прошептала она, задыхаясь от счастья. — Ах, Сергеевна, у меня сегодня был чудесный день. Сегодня я сварила своим детям супчик.

9
     Однажды Анне Сергеевне попала в руки местная газета. В газете было напечатано маленькое сообщение о том, что «жители города Ленинграда, несмотря на продовольственные затруднения, не сдаются и продолжают работать для фронта, для победы». Почему-то эта маленькая заметка занозой вошла в сердце Анны Сергеевны. Эти слова — «продовольственные затруднения» — не давали ей покоя. И вдруг она поняла, что это такое. Если их голодная, несчастная, тяжёлая, невыносимая жизнь была обычным явлением и не привлекала к себе внимания печати, то эти слова в газете — «продовольственные затруднения» — означают голод, настоящий голод, от которого умирают сотнями, тысячами…
     Прошло несколько месяцев, и однажды в деревянный цех влетела новость: в город привезли людей из Ленинграда. Их устраивают на жительство и на работу, а одну из них направляют в деревянный цех. В этот же день ленинградцев увидели в фабричной столовой. Это были странные люди: очень тихие, малоподвижные, с застывшими, отрешёнными от всего земного лицами. Казалось, они побывали по ту сторону бытия и теперь с трудом воспринимают обычную, земную жизнь.
— Кто это? — спросила Анна Сергеевна.
— Это из Ленинграда, — ответили ей.
— А… — сказала Анна Сергеевна и не произнесла больше ни слова.
     В деревянный цех на работу попала Светлана Ковалёва — девушка лет восемнадцати. Усиленный паёк, молодость сделали своё благотворное дело. Светлана могла работать, а следовательно, жить. Женщинам страсть как хотелось узнать, что там делается, в этом таинственном и несчастном городе Ленинграде. Но они удерживались от вопросов. Они чувствовали, что эти вопросы разбередят только что затянувшиеся раны в душе девушки. Никто ни о чём не спрашивал, никто ни о чём не говорил. Заговорила сама Светлана. Это случилось весной, когда солнышко начало сгонять снег с земли. Анна Сергеевна и Светлана стояли во дворе фабрики. Тёмно-голубое весеннее небо дышало чистым теплом. Солнце заливало своим сиянием потаённые уголки двора. Весенняя вода тихими ручейками сбегала к реке. Всё было наполнено чудесной, возрастающей радостью бытия. Анна Сергеевна вдруг брезгливо дернула носом.
— Чем это пахнет? — спросила она.
— Человечиной, — ответила Светлана. — В Ленинграде так пахнет. Там мертвецы, кругом мертвецы.
     Светлана начала задыхаться. Она судорожно рвала воротник телогрейки, распутывала платок, окутывавший её шею.
— Света, не надо. Успокойся. Здесь нет никаких мертвецов.
     Анна Сергеевна взяла Светлану под руку и потащила её прочь от зловонного места. Она привела её к сложенным, посеревшим от времени брёвнам, которые лежали во дворе ещё с довоенных времён.
— Давай посидим, отдохнём ещё немного. Время есть, — говорила Анна Сергеевна, украдкой поглядывая на взволнованное лицо девушки.
     Они сели на бревно. Светлана вытянула свои ноги и некоторое время смотрела на них.
— Ноги… — произнесла она с удивлением в голосе. — Как палки. А там, в Ленинграде, они были толстые, как брёвна. Я умирала. Меня подобрали в поезде. А слабая я была!.. Бывало, надо перешагнуть через порог, возьмёшь одну ногу руками, переставишь её через порог, потом другую перетащишь. А жить-то как хотелось, тётечка. Хотелось узнать, что будет дальше, после войны.
— А как там?.. — начала было Анна Сергеевна, но смутилась и умолкла.
— В Ленинграде? — спросила Светлана и задумалась. — А там так. Представьте себе большое поле, покрытое снегом, и на этом поле много людей. Они ворочают снег палками, выискивают кто капустный лист, кто какой-то обрезок от овоща, ботву, и все молчат. Понимаете? Молчат.

10
     Часто болела Ирочка. Анна Сергеевна вынуждена была брать работу на дом. Она приносила партию гимнастёрок или брюк. Вдвоём с Наей, в четыре руки, они занимались «чисткой» швейных изделий, то есть обрезали ниточки, метали петли, пришивали пуговицы. За работой просиживали часами. Из детских яслей приходила врач Эсфирь Исааковна Легковец, эвакуированная еврейка, незамужняя, бездетная женщина лет пятидесяти. Она осматривала Иру и каждый раз говорила Анне Сергеевне одно и то же: «Товарищ Колосова, ваш ребёнок при первом же заболевании погибнет». Одежда у врача, как и у всех работниц фабрики, была экзотическая. Телогрейка цвета хаки, на ногах унты, сшитые из лоскута, на голове повязка из упаковочной ткани (из марлёвки) тоже цвета хаки. Эсфирь Исааковна была такая же бледная и голодная, как и большинство работниц фабрики. Анна Сергеевна иногда дарила ей клубочек ниток. Нитки оставались у неё после работы. Доктор была очень благодарна.
     Для работы на дому давали испорченные бобины. Они не годились для швейных машин. Женщины разматывали нитки на клубочки. Из остатков вязали чулки. В продаже ничего не было: ниток, соли, керосина, мыла, пуговиц… Ничего. Всё покупали на барахолке. В качестве валюты в основном выступал хлеб, полученный на карточки или украденный из столовой фабрики. Иногда Анне Сергеевне выписывали лоскут (обрезки ткани) или марлёвку. Из марлёвки фабричные девушки делали простыни. Лоскуты подкраивали, сшивали в один кусок (делали «сборок»). Из «сбороков» стегали одеяла или покрывали ими старые, изношенные одеяла. Унты носили с резиновыми шахтёрскими галошами. Вместо чулок и трусов носили мужские кальсоны, выкрашенные зелёнкой или акрихином. Русские красавицы выглядели в таком одеянии жутко. Конечно, не всем так пришлось. Люди, не пострадавшие до войны от культа личности, имели приличную одежду ещё с тех пор. Но таких было немного. В основном у работниц фабрики не было мужей с довоенных времён, зато были дети. Детей у некоторых бедолаг было помногу.
     Анне Сергеевне выдавали талоны на два обеда и два ужина. На Иру талонов не давали. Столовая кормила работниц в обед и ужин по сменам. На детей талоны давали не всем, а только тем, кто «дошёл до ручки» (что значит «дошёл до ручки» — лучше не выяснять). Ная каждый день ходила с посудой за обедами. Обычно это был постный суп. На второе — ложка овсяной каши и фрикаделька из рыбы. Рыба! То были мелкие солёные рыбёшки — ерши, окуньки. Они поступали в столовую в бочках. Их пропускали через мясорубку вместе с костями, чешуёй, прочими рыбьими принадлежностями и делали фрикадельки. Никто не мог понять, как склеивали этот фарш.
     Анна Сергеевна и её дочери ели эти обеды, а Эсфирь Исааковна говорила Анне Сергеевне: «Товарищ Колосова, у вашего ребёнка в желудке Бог знает что!» А что там могло быть? Щи из солёной черемши (дикий чеснок) или суп из солёных зелёных помидоров и фрикадельки. Вечно хотелось есть. Выручала картошка, которую Анна Сергеевна с Наей выращивали на поле. Землю под картошку, по десять соток, давали от фабрики. Садили и убирали картошку Анна Сергеевна с Наей вместе, а вот полоть и окучивать Нае приходилось частенько одной. В свои одиннадцать-тринадцать лет девочка с тяпкой в руках ходила на поле пешком за десять километров. Анна Сергеевна пропадала на работе часов по двенадцать. Картошки, как правило, на год не хватало.

11
     Столовая запомнилась героиням моего повествования особенно хорошо. О столовой хочется рассказать подробнее.
     Директрису столовой работницы фабрики прозвали «свинья породистая» за сходство со свиным рылом. Эта дама со своими детьми не голодала. Они имели кое-что помимо пустых щей и фрикаделек. Не голодали поварихи и прочие кухонные работники.
     Столовая — небольшое деревянное здание. В обеденном зале стояли столы, деревянные, некрашеные, без скатертей. Полы тоже были некрашеные. Запомнилась посуда — миски и бокалы из необожжённой глины, толстые и тяжёлые. В этом же обеденном зале был буфет, где торговала Нюра-Хлебная. Нюра-Хлебная — простая деревенская девушка, полная, пышная, малограмотная, но умевшая хорошо считать и обсчитывать. Она отоваривала хлебные карточки и выдавала талоны на обед. Частенько хлеба не привозили с завода по нескольку дней. Когда хлеб поступал в буфет, то карточки отоваривали не полностью, то есть на рабочую карточку вместо 500 г давали 300 г, на детскую вместо 300 г давали 200 г. Талоны же отрезали полностью. Люди говорили, что Нюра торгует хлебом на стороне. За хищение хлеба строго наказывали. Можно было сесть в тюрьму лет на десять. Можно было. А Нюра не села. После войны она купила дом. Ну, это после войны, а пока она жила вместе со всеми в общежитии.
     Столовские работницы стали приглашать Наю помогать им в работе: чистить картошку, мыть полы в зале, убирать со столов посуду. Обычно кто-то из них приходил в комнату к Анне Сергеевне и говорил:
— Ная, иди помой пол в зале. Скоро бригада пойдёт на обед.
     Ная откладывала ручную работу и шла в столовую. В то время ей было двенадцать лет. Она носила воду в вёдрах, мыла пол в зале без швабры, ползая на коленях по грязному полу. За работу ей давали миску супа. Это было подспорье для всей семьи. Тогда Ная не ела суп от тех двух порций. Анне Сергеевне и Ирочке доставалось еды больше… Но однажды Нае вместо супа дали какую-то гадость, помои. Она хлебнула раза два, взяла миску и молча подала её обратно через раздаточное окно. Её душили слёзы. Столовские бабы заволновались, стали спрашивать:
— Ная, что ты? Что ты?
     Ная молча ушла. Когда она пришла домой, то не могла говорить. Анна Сергеевна взглянула на дочь и сказала:
— Больше не ходи.
     Ная опять уселась за ручную работу. Где-то через час опять пришла женщина из столовой и пригласила Наю убрать со столов. Мать с дочерью молча посмотрели друг на друга, и Ная пошла в столовую. Больше ей помоев не давали никогда.

12
     Удивительный человек был Израиль Самойлович — директор фабрики. То ли время было такое, то ли характер у него был такой, но тяжёл был подчас Израиль Самойлович. Дела на фабрике шли отлично. План всегда более чем перевыполнялся, но Израиля Самойловича частенько терзали страхи сомнения. Частенько он становился из-за этого груб до невозможности. Бывало, ворвётся Израиль Самойлович в цех и начнёт орать на работниц, грозить судом и всяческими карами. Прооравшись несколько минут, он уходил из цеха успокоенный, а Бася Моисеевна уговаривала расстроенных женщин не обращать на директора внимания.
— Если он говорит, что мы сорвали план, то это значит, что план уже перевыполнен, — говорила Бася Моисеевна.
     Было и такое: Израиль Самойлович потихоньку подходил к дверям цеха и исподтишка следил за работницами, кто как работает. Горе было той, кто в эту минуту зазевался или отлучился. Однажды он ворвался в цех, подлетел к Анне Сергеевне и, тыча в неё коротким пальцем, заорал во всё горло:
— Вот! Вот она сорвала план! Под суд её! Под суд!
     Анна Сергеевна поднялась со своего места, отвела от себя директорскую руку и отчётливо проговорила:
— Пошёл вон, дурак. Не мешай работать.
     Лицо её при этом сделалось серым, а глаза зажглись яростным кошачьим блеском. Директор онемел, попятился, оглянулся. Работницы шили, не поднимая глаз. Израиль Самойлович потихоньку вышел из цеха. После смены он подкараулил Анну Сергеевну при выходе с фабрики.
— Прости меня, Анна Сергеевна, — проговорил он.
      В его недоспанных чёрных глазах мелькнули неподдельные слёзы.
— И вы меня простите, Израиль Самойлович. Я ведь могла вас ударить.
— Значит, мир? — вскричал обрадованный директор.
— Мир, — ответила Анна Сергеевна.
     На том они и расстались.
     Однажды приключилась у Анны Сергеевны куриная слепота. В ночную смену она почти ничего не видела и шила на ощупь. Пошла она к фабричному доктору.
— Доктор, я ничего не вижу, — сказала она.
— Идите и работайте, — последовал ответ.
— Но я не вижу. Я не могу работать.
— Идите и работайте.
     Пошла тогда Анна Сергеевна к Израилю Самойловичу. Директор молча выслушал её, тотчас же написал две бумажки и отдал ей.
— Вот. Первое. Я освобождаю тебя от ночных смен на месяц. Отдай это Басе Моисеевне. Второе. Иди с этой запиской на бойню. Тебе там будут давать гематоген. У меня с ними договорённость. Подумаем об усиленном пайке для тебя. Всё. Иди.
     Он решительно мотнул головой, заметив, что Анна Сергеевна собирается заплакать. Она ушла, не поблагодарив его, так как не в силах была произнести ни слова.
     Была у Израиля Самойловича одна особенность. Любил он устраивать собрания работниц. Тогда собрания поощрялись и свыше, так как считалось, что это морально поддерживало тружеников тыла. Говорилось на этих собраниях всё об одном и том же: как надо хорошо работать, как надо держаться и так далее. Почти всегда на этих собраниях выступала Бася Моисеевна. Все свои выступления Бася Моисеевна заканчивала словами: «Ишо больше, товарищи! Да ишо лучше, товарищи!» — после чего следовали дружные аплодисменты, и все расходились по своим делам, удовлетворённые друг другом. Начальство радовалось проведённому мероприятию, работницы радовались тому, что их не очень задержали после работы. Эти собрания приучили женщин не слушать ораторов, и однажды случилось непредвиденное. Было это уже после войны. На собрании появился незнакомый ответственный товарищ, то ли из райкома, то ли из горкома партии. Он вышел на трибуну, проговорил что-то торжественное и значительное, замолчал, опустил голову. Пауза тут же заполнилась обычными рукоплесканиями. Особенно усердствовала Бася Моисеевна. Она привскочила с места и закричала своё обычное:
— Ишо лучше, товарищи! Да ишо больше, товарищи!
     И тут же остановилась, увидев испуганные глаза Анны Сергеевны, уловив её шёпот:
— Что вы? Что вы?
     Ответственный товарищ застыл от изумления. Президиум залился краской. На директора страшно было смотреть. Но он всё-таки нашёлся:
— Ох, уж эти мне передовики… Работают по нескольку смен подряд… Неудивительно… Давайте отпустим деревянный цех домой. Пусть отсыпаются. Они это заслужили.
     Испуганные, удивлённые работницы покинули зал. Оказалось, что ответственный товарищ сказал тогда нижеследующее:
— Товарищи, нашу страну, наш народ, нашу великую Коммунистическую партию постигло горе. Мы понесли тяжёлую утрату. Умер товарищ Жданов.
     На другой день осунувшийся за ночь директор вышел в деревянный цех. Женщины прервали работу и затаили дыхание. Директор был тих и страшен.
— Что? Жертвы захотели? Будет вам жертва, будет. Кто первый? Давайте, — Израиль Самойлович перевёл дыхание и посмотрел на Басю Моисеевну.
— Бася Моисеевна! — он всплеснул руками. — Вы-то как? Как же так? Умнейшая из женщин. Ну, пусть уж они, — он указал на работниц. — Но вы! Начальник смены — и такое… святотатство. Ох, уж я теперь понимаю, почему женщин сжигали в средние века. Понимаю. Вы живёте вне времени, вне понимания. Вы же всё способны переломить. Ну что мне с вами делать? А? — Израиль Соломонович посмотрел на потупленные лица женщин и махнул рукой. — Ладно, работайте. Авось пронесёт. Да слушайте вы, что говорят на собраниях.
     С этими словами Израиль Соломонович вышел из цеха.
— Чёрт те знает что, — пробормотала смущённая Бася Моисеевна, — я-то думала, раз замолчал, значит, надо хлопать. Ведь всё же было для победы, а тут вдруг помер. Кто же знал?..
     Ответом ей было молчание. Все боялись, но всё, к счастью, закончилось ничем. Скандал замяли, а потом и вовсе про него забыли.

13
     Однажды Анна Сергеевна, Бася Моисеевна и дочь Баси Моисеевны Геля отправились на поле окучивать картошку. У Баси Моисеевны было четыре дочери. Все они были замечательные красавицы. Бася Моисеевна уверяла всех, что она и сама в молодости была раскрасавицей, но в это с трудом верилось. Увы и ах! Говорят: тощая корова — это не газель. Над тощими коровами смеются. Вот и над Басей Моисеевной посмеивалась фабричная молодёжь. А Бася Моисеевна не сердилась. Пусть себе смеются на здоровье. Радости у них, бедных, мало. Пусть хоть над нею посмеются. Зато дочери у Баси Моисеевны… Ничем их Бог не обидел. Война вот только. Три старшие дочери были уже замужем, имели детей. Они обитали где-то возле войны: в госпиталях, на военных заводах. Самая младшая, Геля, жила при матери. Геля училась в восьмом классе и была шумливым, вспыльчивым подростком без определённых наклонностей. Мать очень тревожилась за неё. Эта тревога выражалась в том, что она постоянно допекала девушку наставлениями, замечаниями, попрёками. Ссорились они каждый Божий день.
     Так вот, однажды Бася Моисеевна, Геля и Анна Сергеевна после дневной смены отправились за город окучивать картошку. Времени до темноты было достаточно, но надо было спешить. Анна Сергеевна, не слушая стенаний Баси Моисеевны, не вникая в её воркотню, быстро делала своё дело. До чего же она удивилась, когда увидела, что Геля вдруг бросила тяпку на землю, прокричала что-то гневное матери по-еврейски, побежала прочь от них по полю и вдруг куда-то исчезла совсем из глаз, точно сквозь землю провалилась. Бася Моисеевна всплеснула руками и закричала изумлённой Анне Сергеевне:
— А что я сказала? Что я такого сказала? Что, я, мать, не имею права сказать ей это? Ах она поганка, дрянь! Пусть только вернётся, уж я её попотчую!
     Она ещё долго ворчала и жаловалась, а Геля не возвращалась. Она исчезла, её нигде не было видно, а поле было ровное, без пригорков и кустиков. Летний вечер пошёл на убыль. Басе Моисеевне сделалось жутко.
— Геля, дочь моя! — завопила она не своим голосом. — Где ты, доченька? Вернись. Я больше не буду ругать тебя!
     В ответ тишина да воронье карканье. Анна Сергеевна тоже встревожилась. Она предложила Басе Моисеевне пойти в ту сторону, куда убежала Геля, поискать её там. Женщины с осторожностью сапёров двинулись по полю, заглядывая под картофельные кусты. Они нашли Гелю в небольшой канавке, куда та прыгнула на всём бегу. Она спала на сухой, прогретой дневным солнцем земле. Женщины остановились над нею. Лицо матери мгновенно просветлело. Оно сделалось нежным и успокоенным. Она любовалась своей красивой и своенравной дочкой.
— Что будем делать? — спросила Анна Сергеевна.
— А ничего, — ответила Бася Моисеевна. — Время ещё есть. Пусть она поспит немного, а мы поработаем.
     Они вернулись к своей картошке, дотяпали её и сели отдохнуть, поглядывая в ту сторону, где спала Геля.
— Вот я её ругаю, — заговорила вдруг Бася Моисеевна, — а ведь люблю же я её, люблю. Особенно люблю, когда она спит. Боже ж ты мой, какая она хорошенькая. Лучше всех. И жалею ж я её. Ничего хорошего её не ждёт. И остальных тоже. Война эта… Сергеевна, пусть меня умные люди осуждают как хотят, а я думаю, что хороших войн не бывает. Они все плохие. Их все чёрт придумал.
— Но ведь когда-нибудь война кончится, — робко и примирительно проговорила Анна Сергеевна.
— Нет, не кончится, — Бася Моисеевна покачала головой. — Даже когда война кончится, это будет не конец. Война — это всегда больше, чем война. Это навсегда. Мужчины вернутся домой. Сколько их вернётся? Какими они вернутся? Из ада ангелами не возвращаются.
     Анна Сергеевна хотела что-то возразить, но примолкла под прямым и искренним взглядом Баси Моисеевны.
— Ох, Сергеевна, помянешь моё слово: после войны такая срамотища пойдёт. Мы себя перестанем узнавать. Сейчас нас всех беда уравняла, а потом начнётся: «А почему ей, а не мне? А я что, хуже?» Вот как мы заговорим. Мужчины избалуются, будут ходить от одной к другой, где посытнее да побогаче.
— Не все же такие, — не сдавалась Анна Сергеевна, — есть же хорошие, порядочные люди.
     Бася Моисеевна посмотрела на Анну Сергеевну с ласковой снисходительностью, будто хотела сказать: «Какая же ты всё-таки дурочка, Анна Сергеевна».
— Есть, — сказала она, — только их будет мало. На всех даже плохих не хватит. Это очень плохо. Это будет такое расподляйство. Кому больше повезёт, будут думать про других, какие они глупые. Будут осуждать. А ведь всё это война. Всё из-за неё. Наши дочки-красавицы ещё родиться не успели, а уж стали вдовушками. Нет, Сергеевна, от этой войны не только нам, но и нашим детям и внукам достанется.

14
     Во время обеденных перерывов любили женщины поговорить. Говорили они прежде всего о еде: кто что любил готовить до войны, как готовились эти блюда и как это можно сейчас исхитриться, чтобы приготовить что-нибудь съедобное из ничего.
— Бася Моисеевна, — приставал кто-нибудь из них в тысячный раз к начальнику смены, — расскажите, как вы сто грамм сливочного масла растянули на месяц.
— А вот так и растянула, — в тысячный раз охотно объясняла Бася Моисеевна. — Нацеплю на кончик ножа крошечку масла, положу его на сковородку, туда же насыплю чуточку муки, покрошу лука, всё пережарю и добавлю в суп или кашу. Вот так и растянула.
     Анна Сергеевна не вступала в такие разговоры. Для неё война началась гораздо раньше, чем для многих из этих женщин. Спасение от голода она находила в куреве. В обеденный перерыв курила она обычно крепкую махорку и старалась не думать ни о чём. Это было тогда, в начале её бед, когда она ещё не прибегла к спасительной лжи, когда дети, все её трое детей, были на её руках. Работала она тогда на лесосплаве, на опаснейшей работе. Надо было направлять брёвна плыть в нужном направлении. За смену выдавали один килограмм хлеба. Дети в расчёт не брались. Ей приходилось делить этот килограмм на четверых. Однажды она сидела так вот во время обеденного перерыва, курила, закрыв глаза, и вдруг почувствовала, как что-то упало ей на колени. Она открыла глаза и увидела у себя на коленях кусочек хлеба. А того, кто бросил ей этот кусочек, уже не было видно.
     Ужасное было время. Анне Сергеевне казалось, что она в чём-то виновата. Она сделала что-то не то и не так, и теперь её дети страдают по её вине. «Я преступница, — думала Анна Сергеевна, — я родила детей, а прокормить их не могу». Эти мысли и привели её к тому, что она научилась лгать. Помогло. Удалось с работой устроиться получше. Она даже отважилась вступить в профсоюз. И там ей подфартило. В профсоюз тогда принимали на профсоюзных собраниях. Надо было рассказать о себе всё и о муже тоже. Опять надо было лгать. Но там, на собрании, она видела перед собой глаза таких же бедолаг, как и она. Обычная ложь застряла у неё комом в горле. Она заикнулась раз, другой и замолчала, чувствуя, что проваливается в бездонную пропасть. Президиум в тревоге заёрзал, а зал закричал громко и требовательно:
— А что? Она отвечает за мужа? Принять её! Принять!
     И её приняли в профсоюзную организацию. Это было несколько лет назад.
     С той поры Анне Сергеевне было не до глупых разговоров. Но однажды она всё-таки встряла в разговор… о политике. Речь зашла о втором фронте, который всё никак не открывался. Анна Сергеевна тогда вдруг ляпнула во всеуслышание:
— Американцы не откроют второй фронт. Они же капиталисты.
— Вы ответите за эти слова, — сухо проговорила одна из работниц.
     Женщины замолчали и быстренько разошлись по своим рабочим местам. Анна Сергеевна тоже взялась за работу, но её всю трясло от злости на самоё себя. Какое ей дело до всей этой чёртовой политики?! Её дело — как-то исхитриться выжить, вытащить себя и детей из лихолетья. Анна Сергеевна представила себе встречу со знаменитой «тройкой». Она с нею ещё не сталкивалась, но видела, в каком состоянии люди выходили от «тройки». Бледные, с трудом волочившие ноги, они шли на свои рабочие места и шили, шили, не поднимая глаз и умолкая на долгие годы. Уж и война потом кончилась, и «тройки» были упразднены, и политика поменялась, а люди, побывавшие на военных судилищах, не разжимали ртов. Как могла Анна Сергеевна так глупо опростоволоситься? А что, если докопаются до мужа? Нужды нет, что статью поменяли, что он уже в могиле, что старший сын ушёл добровольцем на фронт, что младший сын на трудовом фронте, что у неё на руках две дочери, одна из которых совсем крошка. Она солгала, она обманула всех. Что теперь будет? Но ничего не было. Дни шли за днями, а Анну Сергеевну никто никуда не вызывал и никто ни в чём не обвинял.
     Иногда во время обеденных перерывов к женщинам подходил Пашка-Паук. Пашка-Паук — закройщик шапочного цеха — был удивительный человек. Ему было лет сорок, но на фронт его не брали. У него было свидетельство от врачей о том, что он болен туберкулёзом. На его полном лице полыхал чахоточный румянец, а под гладкой кожей гулял чахоточный жирок. Жил он в собственном доме с большим огородом, коровой и мелкой живностью, с худосочной, надорванной женой и с несколькими упитанными, здоровенькими ребятишками. Израиль Самойлович люто ненавидел Пашку-Паука. Израиль Самойлович по возможности избегал его. Но это не всегда удавалось. Иногда директор срывался и кричал на закройщика, на что Пашка с самым серьёзным и удручённым видом отвечал одно и то же:
— Учту, непременно учту.
     Две страсти были у Пашки-Паука: первая — воровство, вторая — женщины. О Пашкином воровстве знали все, но это было воровство высшего порядка — где-то там, наверху, вагонами. Бывало, вычитает Пашка где-нибудь в газете о каком-нибудь крупном мошенничестве и кричит, захлёбываясь от восторга, размахивая газетой:
— Вот взяли так взяли! Не то что вы — пуговку да моток ниток! Дураки! Вот как надо! Вот!
     Ну, а женщины? О, об этом надо писать в стихах. Он любил женщин красиво, поэтично, возвышенно, трогательно. Он некоторое время буквально пожирал свою жертву долгими восхищёнными взглядами. Он смотрел на неё как на единственную на свете, как на тихую пристань, где он, безутешный страдалец, мог бы укрыться от житейских неприятностей. Женщины, лишённые мужского общества, дурели от этих взглядов и вздохов и быстро сдавались на милость Пашки-Паука. Но надо отдать должное Пашке: он ни одну из них не обидел, ни с одной он не поссорился. Уходили они от него так щедро по тем временам одарённые, что об обидах и речи не могло быть. Некоторые потом удачно устраивались в жизни, выходили замуж, получали хорошенькие, сытенькие рабочие места. И всё было тихо, мирно и благопристойно.
     Ну конечно же, говорили женщины во время обеденных перерывов о войне и о своей тыловой доле. Говорили всегда одно и тоже:
— Мы уж тут как-нибудь потерпим, лишь бы скорее война кончилась, лишь бы победили наши солдатики да домой вернулись, а мы здесь всё, всё вытерпим.

15
     Анну Сергеевну и других женщин в деревянном цехе удивляло одно обстоятельство. Они заметили, что те, у которых есть дети и которые отдавали большую часть своего пайка им, были выносливее, трудоспособнее и жизнерадостнее незамужних и бездетных женщин.
— Двужильные, — говорил о женщинах фабричный доктор.
     А Пашка-Паук объяснял это явление так:
— У женщин на животе есть сальник. За счёт этого сальника они и живут, когда еды мало. У мужиков и у девок такого сальника нет. Вот они и дохнут чуть что.
     В деревянный цех в начале войны поступили на работу две молоденькие девушки-детдомовки. Обе в одинаковых чёрных беретах, в чёрных суконных пальто шинельного покроя, в брезентовых туфлях на низком каблуке, они были очень непохожи друг на дружку. Одна из них — смуглая, стройная, высокая красавица Анжела. Кто она и откуда — никто не знал. Никто не знал, как она могла попасть в далёкую Сибирь — девочка с испанской внешностью и именем. Другая была Фрося, низенькая, светленькая хохотушка и певунья. Фрося тоже о себе ничего не знала и не помнила. Анжелой все восхищались, а Фросю любили.
— Фрося, спой нам что-нибудь, — частенько просили её женщины в цехе.
     И Фрося пела, да так пела, что Бася Моисеевна не могла прервать её пения, а Израиль Самойлович в это время не врывался в цех со своими ругачками.
     Война наваливалась на женщин всё тяжелее и нестерпимее. Увеличились нормы выработки, удлинился рабочий день, сократились пайки.
     Первой сдалась Анжела. Она работала на утюжке. С некоторых пор Бася Моисеевна стала замечать, что красивая утюжница стала присаживаться возле стола, отставив в сторонку свой тяжёлый утюг. Она сидела сгорбившись, понурив голову, боясь шевельнуться. Губы и ногти у неё наливались синевой. «Сердце!» — догадалась Бася Моисеевна и сама отвела Анжелу к фабричному доктору. Анжелу положили в больницу, и там, в больнице, она вскоре скончалась.
     А дело было так. Была весна. Солнце, отражаясь в лужах, играло на стенах палаты. В форточку врывался весенний животворный воздух. Анжела некоторое время следила за игрой на стенах смягчённого и отражённого от луж солнца. Потом она устало закрыла глаза. Свежий воздух вдруг стал резким и больно сдавил лёгкие. Что-то тяжёлое навалилось на девушку сверху. «Что это?» — подумала Анжела. Она открыла глаза и никого не увидела. «Это смерть!» — догадалась Анжела.
— Неужели? — прошептала она.
     Её тонкая смуглая рука поднялась было, чтобы оттолкнуть кого-то от себя, и упала на одеяло. Для борьбы не было никаких сил. И она умерла.
     Фрося продержалась ещё год после смерти Анжелы. А потом она перестала петь. У неё отекли ноги, лицо, вздулся живот. Началась водянка. Её тоже положили в больницу. Сам Израиль Самойлович навестил больную Фросю в больнице. Он принёс ей гематоген, которым его снабжали на бойне для ослабевших женщин. Когда к нему в больничный коридор вместо Фроси вышла маленькая светленькая старушка с огромным животом, он едва удержался от крика. Он говорил с Фросей, ласково ей улыбался, похлопывая её по плечу и спине, а расставшись с нею и выйдя на больничное крыльцо, разрыдался. Слёзы обильно и неудержимо лились из его воспалённых от недосыпа глаз, а голова, покрытая густыми чёрными с обильной проседью волосами, в бессильной ярости билась о перила.
     Вскоре Фроси не стало. Однажды во время дневной смены Бася Моисеевна остановила работу.
— Женщины, — сказала она, — подойдите к окнам, сейчас мимо повезут Фросю. Попрощаемся.
     Все прильнули к окнам. Мимо прошагала понурая фабричная лошадка. Она всё глядела себе под ноги и кивала головой при каждом шаге, за нею, за лошадкой, протащились сани, а в санях стоял простой некрашеный гроб. Старичок вёл лошадку. Вдруг налетел ветер, раскосматил лошадкину гриву и остановил её на какое-то мгновение. Но ветер утих, и лошадка увезла Фросю.
— Увезли нашу певунью, трёхсошницу, — сказал кто-то.
     Сказал и замолчал.

16
     Однажды Анне Сергеевне каким-то чудом перепала сверх нормы целая буханка хлеба. Она принесла её домой из фабричной столовой и некоторое время безмолвно любовалась ею. Потом она отрезала от булки кусок хлеба и пошла к своей соседке по дому, к Наташе Зарубиной. Наташа бедовала со своим маленьким сыночком, которого она прижила Бог весть от кого, и с больной, немощной матерью.
— Наташа, на, возьми хлебушка, — сказала Анна Сергеевна.
     Заметив, что Наташа протестующее поднимает руку, она крикнула:
— Это Юрке, Юрке и бабушке!
     Наташа как-то странно посмотрела на Анну Сергеевну, молча втащила её в свою комнату, затворила дверь в коридор и зашептала ей в самое ухо:
— Анна Сергеевна, спасибо, но не надо мне вашего хлеба.
— Как же не надо? Юрка недоедает. Совсем отощал ребёнок, — изумилась Анна Сергеевна.
— Нет, — ответила Наташа и засмеялась. — Мой Юрка больше не голодает. Я телогрейки ворую. Только вы молчите об этом, а то я пропала.
— Конечно, конечно, — пробормотала Анна Сергеевна и пошла к себе в комнату.
     Она долго размышляла об этом странном разговоре. Правду ей сказала Наташа или нет? Разумеется, неправду. Это она нарочно так сказала, чтобы хлеба не взять.
     Однако Наташа сказала правду. Она действительно воровала, и не одна. Ворованные телогрейки уходили с фабрики, минуя проходную. Перед самым концом войны Наташа и её приятельницы по воровскому бизнесу были разоблачены. Их ожидал суд. Наташа пришла к Анне Сергеевне. Анна Сергеевна уже всё знала, но не находила в своей душе слов для осуждения. Она жалела Наташу, как жалела всех, кто попадался тогда на воровстве.
— Ну вот, допрыгалась я, Анна Сергеевна, — улыбаясь сквозь слёзы, проговорила Наташа. — Юрка без меня в детдоме вырастет. Мамка вскорости помрёт. Юрке скажут: мать — воровка. Выйду из тюрьмы, он уж большой будет. Будет брезговать мною. Не обнимет свою негодную мамку.
     Наташа закрыла лицо руками и заплакала. Она плакала так тихо, беззвучно, и только плечи её тряслись. Анна Сергеевна тихо гладила её по плечам и не могла найти слов, чтобы утешить Наташу. Она знала, что так оно всё и будет, как говорила Наташа. В те годы за воровство жестоко карали. Сколько людей пропало на фабрике из-за этого самого воровства. Число таких пропащих возросло особенно тогда, когда в проходной появилась новая вахтёрша — тётя Овчара. Удивительно тупое существо была эта тётя Овчара. Она нигде не могла работать, куда бы её ни ставили — ни на утюжке, ни на пришивке пуговиц, — а вот в проходной она сгодилась. Как её звали по-настоящему, никто не хотел знать. Звали её все «тётя Овчара». У неё был какой-то дар на воров. Бывало, вперит она в воришку свой пристальный взгляд и начнёт его всего ощупывать: под рубашкой, в трусах, под лифчиком — пока не докопается. Так попаслась Маруся Полякова. Она обмотала вокруг талии семь поясков. Получила семь лагерных лет. Попался Витя Лалетин. Он привязал у себя между ног моток ниток. Получил десять лет. И так далее. И вот теперь — Наташа. Ей дадут много. Телогрейки — это вещь, не моток ниток. Но случилось иначе. И случилось на другой день.
     Анна Сергеевна должна была работать во вторую смену. Было где-то около двух часов дня. Анна Сергеевна лежала с книгой в руках на кровати. У соседей за стеной говорило радио. Анну Сергеевну привлёк голос диктора Левитана. Она приникла ухом к стене и услышала: «В Германии подписан акт о безоговорочной капитуляции…»
     «Что это? Война кончилась? Вот оно! Неужели?.. Наконец-то!»
     Анна Сергеевна, кое-как попадая в рукава, надела телогрейку, обулась в самодельные унты и побежала на фабрику. По дороге она столкнулась с какой-то незнакомой женщиной. Они молча кинулись друг дружке на шею, обнялись и заплакали. Потом обе вбежали во двор фабрики. Что там творилось! Работницы бросили работу. Они плакали, смеялись, обнимали друг друга и все о чём-то говорили, говорили… Показался Израиль Самойлович без шапки, в расстёгнутом пальто.
— Я поздравляю вас всех с победой! — прокричал он, потрясая сжатыми над головой руками.
— Израиль Самойлович! — взвизгнула Наташа Зарубина и повисла на директорской шее.
     Её подружки не отставали от неё.
— Израиль Самойлович! — говорили они, плача и целуя его. — Израиль Самойлович, голубчик вы наш! Радость-то какая!
— Девочки, девочки… — бормотал растроганный Израиль Самойлович. — Девочки… Ну, так и быть, замну я это дело. Замнём и забудем. Будто ничего и не было. Дело ещё не передано. Суда не будет, не будет. Война-то кончилась, кончилась…