Леонид БОРОДИН

Москва

Известный русский писатель, лауреат многих российских и международных литературных премий. Главный редактор журнала «Москва».

ОДНАЖДЫ В ОТПУСКЕ

      На пустыре между огородами, где, к счастью, ни куста, ни травинки и, что ещё важнее, ни коровьих лепёшек, я обучался искусству управления хитроумной спиннинговой катушкой. Теория мне была преподана ранее: слева направо, пальцы там-то и там-то, размах не более сорока пяти градусов, мягкое торможение и так далее. В теориях я отроду силён, схватываю на лету, но, как известно, теория без практики мертва есть.
      Надо просто «набить руку»... Но подлая блесна с пакостным свистом улетает в огород, что справа, и там непременно за что-нибудь цепляется. Преодолевая жердевый забор, был готов к разборке с его хозяином — глухонемым единоличником типовой колхозной деревни, которого все зовут просто Иваном и притом добавляют жест, означающий природную немоту владельца имени. Разборку представлял себе так. Он тычет мне в лицо пальцем: дескать, какого хрена ты мне тут картошку топчешь? А я виновато улыбаюсь, развожу руками.
      Между тем личность Иван этот прелюбопытнейшая. Во-первых, внешность. Профиль лепной. Могучий нос и столь же могучий подбородок, и губы вовсе не теряются между таковыми достопримечательностями, как это бывает, особенно у стариков или старух, но тоже вылеплены рельефно, так и хочется сказать — чувственные губы, но, ей-Богу, никогда толком не понимал, что это значит... Глаза у Ивана в меру навыкате, лбище без единой морщинки, покатый, богатейшей шевелюрой обрамлённый. В общем, профиль римского сенатора времён братьев Гракхов. Пару раз на деревенской улице пытался поздороваться с ним. Бесполезно. Как призрак, прошёл сквозь мой заискивающий взгляд, ни единой чёрточкой лица не дрогнув. Ещё бы! Даже советская власть отступилась от него. Когда-то откуда-то появился, женился на бездетной вдове, изъял её из колхоза и превратился в единоличника, так сказать, явочным порядком. Пытались жене втолковать, что к чему, но, превратившись в немую, та всё выслушивала, согласно кивала головой, за порогом одаривала агитаторов доброй улыбкой и у ворот стояла, пока за поворотом не скрывались, потом закрывала ворота на засов, и... ничего не менялось. А когда умерла внезапно, из-за ворот три дня подряд на всю деревню вой собачий разносился; жалостливые старухи говорили, что не собака то, а глухонемой воет...
      А блесна моя совершенно взбесилась. Улетала за спину, влево, вправо, куда угодно, только не по назначению. Я рычал, ругался, призывал себя к спокойствию и терпению, и снова ругался, и когда, отчаявшись, сказал себе: всё, пусть щуки живут, ограничусь карасями, — оглянулся облегчённо окрест и увидел, что немой, опершись локтями на слегу, наблюдает за мной или смотрит на меня, и не просто смотрит, но и видит, а во взгляде, похоже, даже вроде бы сочувствие. Я немедля откликнулся на его взгляд, плюнул на блесну злобно, развёл руками, изобразил улыбку беспомощности. И тут его каменное лицо дрогнуло и озарилось — истинно так! Озарилось улыбкой. Я опешил, словно об миллион споткнулся. А Иван уже перевалился через забор и шёл ко мне, растворяя меня в своей улыбке. Подошел, взял спиннинг, примерился и справа налево, а не так, как мне советовали, взмахнул... Словно выстреленная из аркебузы, блесна рванулась вперёд и плюхнулась в пыль на самом краю пустыря, рядом с зарослями крапивы. Двадцать пять, тридцать метров, сорок? Иван протянул мне спиннинг.
      Я счёл нужным высказать ему, что после подобной демонстрации мастерства не посмею более прикоснуться к этому хитроумному инструменту рыбной ловли. Какой-то из моих беспорядочных жестов был понят, но как! Иван вдруг энергично замотал головой и резко обеими руками протянул мне спиннинг. В силу совершенно необъяснимых причин я столь же энергично отказался от его жеста и в свою очередь оттолкнул от себя пластик удочки. Он мне, я от себя. При этом в мозгу моём зримо нарисовалась сумма, каковую я выложил за модерновую иноземную катушку. Сия сумма ощутимо протаранила мой отпускной бюджет, потому и мысли не могло быть, чтобы вот так — раз, и подарил... Но неосведомлённость в сурдопереводе оказала мне коварную услугу: теперь чем больше наплывала волна досады на свою ошибку, тем щедрее и безмятежнее улыбка искажала мою физиономию. У него отчего-то покраснели уши, он мотал головой и что-то втолковывал мне мимикой и губами, но ведь глухонемой — это человек, который всего лишь не слышит и не говорит, а всё прочее человечье ему не чуждо, и я видел, что ему не просто хочется иметь данную вещь, но что, возможно, в том мечта его, ибо полно иных вариантов спиннингов, не столь дорогих, но не менее надёжных в деле. Этот же — все те же качества плюс удобство употребления; таковыми увещеваниями, по крайней мере, искуситель-продавец в магазине «Рыболов-охотник» сумел заставить раскрыться мой не шибко толстый кошелёк.
      Наконец моя «щедрость» превозмогла его скромность; взором, полным откровенного восторга, он окинул подарок, таковым же взором одарил меня и тут же дважды продемонстрировал искусство обращения со спиннингом.
      Смотав леску, закрепив якорь блесны, он обнял меня за плечи и кивнул в сторону своего огорода. Задрапировав душевную тоску безмятежностью, пожатием плеч я дал согласие на любое его предложение. Мы перелезли через забор и направились не в дом, как я думал, а в сарай, что при доме. Сараем, правда, сие сооружение было бы именовать несправедливо. Добротная пристройка из бруса на кирпичном фундаменте с двухступенчатым крыльцом и односкатной крышей могла бы и жильём служить.
      О промысловых удачах глухонемого в деревне было немало толков, ему приписывались немыслимые подвиги на этом поприще, один из которых — приручение в камышовых рукавах неблизкой от деревни реки Старицы полуцентнерных сомов, каковых будто бы он сперва специально откармливает всякой требухой, а потом даже не отлавливает, а просто изымает планово...
      Иван поочерёдно демонстрировал рукотворные богатства своего хранилища.
      Он заставил меня ощупать поплавки сети; вероятно, они были необычны. Столь же требовательно осмотрел я поводки донок-закидушек, набор самодельных блёсен и всяких мормышек, разнообразнейшие капканы и ловушки. И очень даже вовремя, когда устал, был приглашен к столу, что в глубине сарая. Встав на колени перед столом, Иван потянул за кольцо, ранее мной не замеченное, спрыгнул в неглубокий погреб и объявился на поверхности с бутылью в одной руке, в другой — шмат сала на килограмм. Нашлись стаканы, нож и даже тарелка, всё в идеально чистом состоянии.
      Прежде чем наполнить стаканы, Иван положил спиннинг на стол, посередине между ним и мной. Предстояло обмыть мою щедрость. Потаённо вздохнув, я поднял стакан с мутным пойлом, и мы чокнулись, хотя для меня это были поминки по дорогостоящему приобретению, а на поминках чокаться не положено. Но всё же я рискну утверждать, что перестал сожалеть о «подарке» до того, а не после, после — это само собой. После, кстати, сперва были искры в глазах, если не пламя, а в горле расплавленный свинец, который по мере продвижения по пищеводу отнюдь не охладевал, но воспламенял внутренности. Зажёвывая холодное сало, я горько плакал, причём не только глазами. Платка не было, но рукав рубахи вполне заменил его.
      Когда Иван снова объял пятернёй бутыль, я мужественно взглянул ему в глаза и, не дрогнув рукой, подставил стакан. Потом мы опять некоторое время переживали случившееся. Наплакавшись и отсморкавшись, я первый приступил к общению.
— Знаешь, Иван, — сказал я с глубокой задумчивостью, — самое гадкое, что может случиться с человеком — это если он попадёт в рабство к вещам. Надо уметь легко расставаться с вещами. Сегодня это у тебя есть, а завтра нету. И что? Да ничего! Главное — духовность! Иван, ты же знаешь, что такое духовность? Вот! И я знаю. Мы с тобой знаем, и плевать мы с тобой хотели на вещи. Когито эрго сум! Иван, ты волокёшь в латыни?
— Ещё бы! — не без обиды ответил Иван. — Мыслю, следовательно существую. Рене Декарт. Тыща пятьсот девяносто шестой — тыща шестьсот пятидесятый.
— Именно! — подтвердил я и ногтем большого пальца отщипнул кусочек сала. Он сделал то же самое, мы пожевали. — И потому, Иван, если ты меня уважаешь, будь добр, убери со стола эту вещь! Заземляет.
      Иван ребром ладони смахнул со стола спиннинг, а я подумал, что катушка местами пластмассовая, сломаться может. Иван же сказал:
— Ты прав лишь частично. Вещь есть продолжение личности её творца.
— Это кто?
      Иван подумал.
— По-моему, Дьюи. Тыща восемьсот пятьдесят девятый — тыща девятьсот пятьдесят второй.
— Однако, он зажился... А как это по-латыни?
— А на хрена?
— Согласен. Но он же американец?
— Конечно.
— Тогда: квод лицет бови, нон лицет Иови! Что позволено быку то позорно Юпитеру. Американцы бездуховны по оп...
      Тут я тихо икнул.
— Не понял! — требовательно переспросил Иван.
— Бездуховны по определению.
— С твоим произношением в Риме тебя лишили бы гражданства.
      Я обиделся. Взял в руки бутыль, взболтал.
— Ты туда скипидару не подливал?
      Иван задумался.
— Давно стоит. Не помню. А вот ещё: сотворение мира вещей есть продолжение Божьего Творения.
— А это кто?
      Иван снова задумался.
— Тоже не помню. Тыща девятьсот первый — тыща девятьсот сорок пятый.
— Сорок пятый? Ясно, фашист. С этими мы разобрались. Наливай!
      Он налил по четверти стакана.
— Иван! — сказал я торжественно и встал. Он же только спиной выпрямился. — Ты в опасности! Ты заражён болезнью накопления вещей. Карфаген должен быть разрушен. В твоей душе, разумеется.
      Иван нахмурился, зыркнул исподлобья.
— Шибко-то не рисуйся, — сказал я ему. — В Риме у вас тоже ещё тот бардак был. За что Цезаря порезали?
— Я был против, — виновато буркнул Иван. — Брут кто? Псих ненормальный, ему лишь бы финкой махать...
— А Гракхов укокошили — это как?
— Так то ж коммунисты... Или эсеры... Один хрен, воду мутили... Выпьем, что ли?
— Выпей, Иван, — сказал я с глубоким драматизмом в голосе, — пей, Иван, потому что тут-то ты и прокололся. Ты против социальной справедливости. Миазм буржуазности в тебе, как солитёр...
— Вот, — оживился Иван, — и я говорю — солитёр. Это в корякинском пруду. Лещи во! На донки за ночь по двадцать килограммов брал. А теперь в их солитёр объявился. Говорю: нельзя есть. Не верят, думают, по корысти отпугнуть хочу...
      Я посмотрел на него по-дзержински, погрозил пальцем:
— Иван, ты уходишь от принципиального разговора.
— А почему ты не пьёшь? — коварно спросил он.
— Виноват! Исполняю! Иван, — требовательно заявил я, — давай разберёмся по существу. Что есть вещизм?
— Ну, это всякий знает, — самодовольно отвечал Иван. — Вещизм — это приоритетное сравнительно с иными ценностями отношение к собственности.
      Икнув, я спросил его:
— Это кто?
— Я.
— Гигант. Но практически... Знаешь, сколько стоил мой спиннинг?
— Знаю.
— Во! Я взял и отдал его тебе. А почему? А всё просто, Иван. Мир духовных ценностей для меня дороже. А теперь ты... Вон сколько у тебя всего. Давай, к примеру, вот это что? — я ткнул пальцем в хитроумное и объёмное сооружение, сплетённое из ивняка. — Что это?
— «Морда», — отвечал Иван.
— Чья?
— Моя, конечно.
      Я присмотрелся.
— Непохоже. Абстракционизм. Но пример неудачный, свою морду я, наверное, тоже не отдал бы. А это что?
— Бредень.
— Отдашь мне его запросто?
— Нет.
— Почему?
— Ты ж его первым заводом порвёшь.
      Я высморкался и сказал глухо:
— Давай выпьем, Иван, потому что мне теперь ясно, отчего погибла Римская империя.
— Отчего? — так же глухо спросил Иван.
— Её победил Карфаген.
— А есть мнение, что это христиане поработали...
— Не надо, Ваня, — взмолился я, — не надо, веру не трожь! Свято ведь...
      И тут я заплакал горько, навзрыд, и был безутешен, потому что в этот момент мне открылась великая и трагическая истина гибели всего рода человеческого. Не от войн, эпидемий или перенаселения — от вещизма, этой гнусной заразы, начавшейся с пустячка: подумаешь, кто-то кому-то не захотел подарить бредень, будь он проклят! Но потом всё хуже и хуже...
      Мне было обидно, что моя слабая попытка прервать мировую цепочку зла оказалась напрасной жертвой... Нет, о спиннинге я не жалел: что такое спиннинг в сравнении с гибелью мира?! Я плакал от понимания и бессилия, и — о! как был неправ поэт, объявивший блаженными очевидцев роковых минут человечества. Вот он я — возможно, единственный понимающий, единственный прозревший причину рока, — и я несчастен! О, как я несчастен! И как же мне теперь жить?..
      Моя сестра, у которой я гостил в деревне, разбудила меня грубыми толчками.
— Ты что, до конца отпуска спать собрался?
      Я моргал, охал, стонал...
— Это же надо так надраться — и с кем? С глухонемым! Нашёл компанию!
— Шибко хорош был, да?
— Ещё бы! Немой тебя на плече принёс, как мешок с отрубями. Удочку твою я в сенях поставила.
— Какую удочку? Спиннинг? Он что, его тоже принёс?
— Принёс, понятно. На черта ему, у него своих полно...

1996